Дочь поэта
Шрифт:
– Давайте я вам помогу, Ниса. – Я натянула старую футболку и растянутые спортивные штаны. – Опустошу у всех мусорные корзины, отнесу на кухню чашки с остатками чая. Вещи сложу, да?
И, не дав ей ответить, спустилась по лестнице туда, где этажом ниже жили сестры. В комнате Алекс не чувствовалось запаха духов – она вообще почти не пользовалась парфюмом, а если и душилась, то пахла изысканным мужчиной: мускус, пачули, дорогой табак.
Я заглянула под кровать – Нисе и правда пора бы пройтись тут влажной тряпкой, – открыла платяной шкаф: минимум вещей, из косметики на полке болтался один черный карандаш для глаз, тушь и гель для волос «ультрасильной фиксации». Ни крема, ни даже средства для снятия косметики, одна расческа – явно из какого-то набора для длинных перелетов. Чем она расчесывает свои пару сантиметров волос на голове – пятерней? Ничего не оказалось и в мусорке – в этом, впрочем, они были схожи со старшей сестрой.
У Анны тоже обнаружилась пустая корзина, один парфюм, ожидаемо нежно-цветочный, зато косметичка заполнена до краев: все для создания «эффекта чистого лица без косметики», однако косметики на эту цель требовалось немало. Как это было неинтересно, я раздраженно перебирала флаконы с тональником и жидкими румянами, забралась на верхнюю полку с домашней аптечкой: таблетки от запора и поноса, от аллергии, обезболивающее при месячных, тампоны и прокладки.
Не может быть, чтобы ни одна из двух сестер не оставила после себя ничего любопытного! Окей, я не рассчитывала на обрывки любовного письма, но хоть малюсенький секрет, мельчайшую тайну, что позволит пробиться сквозь высокомерие одной и доброжелательность другой. Я злилась, бутылочка с антисептиком выпала из рук, покатилась по полу – прямо к ногам молчаливо стоявшей на пороге Нисы. Я на секунду замерла, краска бросилась в лицо. И долго она тут стояла, наблюдая, как я перебираю чужие прокладки? Я попыталась улыбнуться и бочком выбралась из комнаты, бегом поднялась к себе, схватила первый попавшийся томик – стихов Анненского, легла поверх аккуратно постеленного Нисой покрывала. Но сосредоточиться на поэзии не получалось.
– Хозяйка, – услышала я за дверью.
Ниса. Я подобралась.
– Да?
Ниса зашла, протягивая мне что-то в кулаке. Я подставила ладонь – в нее упали две пустые ампулы.
– Что это, Ниса?
Ниса пожала плечами. Блеснули золотые зубы.
– Аня. – Зубы блеснули снова, и Ниса исчезла за дверью.
Я сжала ампулы в ладони – они чуть царапали кожу там, где были отломаны. Ниса назвала меня хозяйкой – это раз. Ниса поняла, что я что-то ищу, и принесла мне то, что, с ее точки зрения, могло быть компроматом. Это два. Три – исколотое бедро Анны.
Я прочла название. Набрала его в поисковике. Ну что ж, это объясняет и плаксивость, и смену настроения. И напряженность в отношениях с мужем.
Вот теперь можно было ехать в город.
Двор, с вечной надписью на гаражах «Лена, я тебя люблю!», почти заслоненной зеленью болезненных городских кустарников, пустоватая летом детская площадка. Возвращаясь от Двинского в город, я раз за разом потихоньку меняла свой быт: драила – куда там Нисе! – все горизонтальные поверхности, отдала отцовскую одежду на благотворительность, спрятала все хранимые им наши фотографии с матерью и без, сменила белье, сняла с окон и выбросила пыльные шторы… Да, отсутствие штор на поверку оказалось самой лучшей идеей.
Квартира потеряла свой вечный сумеречный настрой. Изменился, кажется, сам воздух. Теперь, переступая порог, я в первую секунду вздрагивала от неожиданного потока света из оголенных окон. Громче стали звуки, несущиеся с проспекта, ничем не останавливаемое движение глаза захватывало и трещины на потолке, и отстающий линолеум на кухне. Совсем иначе смотрелся рисунок на выцветших обоях, которые я уже решила переклеить. Зато пахло здесь теперь не забытыми надеждами и запустением, но отдушкой от чистящих средств и стирального порошка. Я разбирала сумки с продуктами и звонила Славе. И через пару часов запах снова менялся: квартира наполнялась густым ароматом пряностей из духовки и горьковато-сладким – от принесенных Славой цветов. Цветы и бутылка вина: пошловатый набор, на который как раз хватало его летних приработков репетитором.
Итак, вино устремлялось в дешевые, но новые же, новые! – бокалы. По тарелкам раскладывался результат моих кулинарных потуг – свежий рецепт, еще ни разу не виданный этой кухней. Впрочем, тут будем честны: с момента отъезда матери она видала мало гурманских излишеств.
Так, иным освещением, запахами, пустотой в отцовских шкафах я вымарывала из памяти свои меланхоличные детство и юность, подводила черту под прежней жизнью, как под дробью. В моем новом существовании были радости плоти: вкусная еда и влюбленный в меня мужчина. Оно, это существование, наконец стало выглядеть как полноценная жизнь… Но жизнью на самом деле не являлось. И в этом я даже не пыталась себя обманывать. Жизнь, настоящая жизнь, шла только рядом с Двинским, а все остальное было предбанником, более или менее удачной репетицией.
– Я написал тебе стишков, – говорил мне, тяжело дыша рядом, мой кузнечик.
– Валяй, – выдыхала я, забирая у него сигарету: эту единственную, посткоитус, сигаретку мы выкуривали на двоих, и это тоже было так избито – клише, клише, как сказал бы Двинский – что вполне могло претендовать на настоящую жизнь «как у всех».
Слава читал свои свежие стихи, я очень внимательно слушала. Следила за его жестикулирующей в экспрессии рукой и чуть морщилась. Это была московская (и провинциальная) манера декламировать: выделяя смыслы, изо всех сил интонируя – донося. В Питере стихи традиционно читали монотонно, чуть подвывая, в поэзии важна была прежде всего музыка (смысл, говаривал Двинский, можно передать и прозой). Но, слушая Славу, я отслеживала и содержание – не потому, что речь шла о любви ко мне, но в попытках сразу ухватить главное. А именно – можно ли переделать этот стих под себя? Выдать – за свой? Но нет, Славик был слишком влюблен, его метафоры кружились вокруг моей скромной персоны, как комарье. Вместо того чтобы чувствовать себя польщенной, я раздражалась. С легкой гримаской приняла первую в своей жизни драгоценность от мужчины – нефритовое кольцо в серебре. Он торжественно надел мне его на палец, поцеловал руку. Я испугалась, что он тут же сделает мне предложение, но, к счастью, обошлось.
– Очень мило, – отметил кольцо на следующее утро Двинский, когда я после утренней электрички и прогулки вдоль залива опустилась на стул на веранде. Взяла в обе ладони, согреваясь, чашку кофе. – Подарок?
Я кивнула. Звякнул, чуть дернувшись на столе, мобильный. Славик написал утреннее признание – заглядывать на экран смысла не имело. И я плавно встала, сполоснула наши чашки, поставила в сушилку. Успел ли Двинский что-то прочитать? Или интеллигентность не позволила? Впрочем, глупости – любопытство в нем всегда превалировало над деликатностью. Почудилось ли мне, или правда в глазах его дрожал лукавый блеск, когда я забрала телефон со стола.
– Спасибо за кофе.
– Идем работать? Только вынесу мусор…
Я кивнула. Вынос мусора утром в понедельник был традицией. Следовало пересечь улицу и пройти метров сто пятьдесят до помойки. Я, не торопясь, положила в холодильник масло и сыр, считая про себя: один, два, три… Двинский вынул мешок из ведра, четыре, пять, и уже почти спустился с крыльца – шесть, семь – когда его содержимое высыпалось на ступени. Бинго! Не зря я заранее продырявила пакет.
– Ника! Черт! На помощь!
Разве бывало, чтобы Ника отказывала в помощи? Взмахнув руками в нефритовых кольцах, верная литсекретарша выбежала на крыльцо.
– Ничего страшного, сейчас я принесу целый пакет.
Действительно ничего страшного. Семья отсутствовала в выходные, и из рваного пакета вывалилось всего-то пара упаковок от полуфабрикатов, пробка от бутылки, очистки и – гляньте-ка! – пара ампул.
– Что это? – Двинский крутил в руках хрупкое стекло. – Ника, у вас глаза помоложе – что тут написано?