Долг
Шрифт:
Но тот, видно, совсем потерял голову. Побежал вдруг к Бакизат, до глаз закутавшейся в пуховый платок, но все еще в ужасе застывшей там, куда отскочила, отпрянула она — подальше от разверзнувшейся почти под ногами пучины... Потоптался возле нее, что-то ей сказал или спросил и все той же трусцой вернулся назад, к тебе, норовя и на этот раз стать с подветренной стороны.
— Слушай, дружище... ты что-то сейчас сказал, да?
— Ничего я такого не сказал.
— Ну, как же... ты вроде сказал, что какой-то выход...
— Выход?.. Какой тут, к черту, выход... Я сказал: шубу надень, а то околеешь.
— Шубу?.. А куда я ее задевал, а? Ведь на мне ж она была... ведь вот только что... ч-черт, шуба... да где же, где она?..
Ты отвернулся. Черная буря гнала, уносила льдину в открытое море. Кругом, куда ни глянь, крутил и бесновался серый мрак. Не проглядывало ни аульного огонька, ни берега, ни насупленных склонов Бел-Арана. Ожесточенно стегал и сек с темного неведомого неба мелкий злой снег, все больше стервенели волны, тяжело накатывались на ненадежную льдину, далеко растекаясь, шипя и угасая на снегу. И одинокие на этой льдине, отрезанные от всего мира, стояли трое. Ты, вобрав голову в плечи, нахохлившись, довернулся спиной к ветру. Стоял, чего-то ждал от неба-судьбы. И вдруг вспомнил про свои следы. Вспомнил и невольно глянул под ноги... Но очередной шквал ветра, шатнув, бросил тебе в лицо горсть колючего снега, забил глаза и рот, гулом всесветного ненастья наполнил голову. И только теперь тебе стала ясна вся бессмысленность твоего желания — увидеть их, эти следы... И затрясся весь от безумного мстительно-злорадного смеха, согнулся, перхая и мотая головой... О безумец, безумец!.. Какие могут быть следы в этой дикой, ожесточившейся на все живое круговерти, где с неба валит снег, землю заволокла, забила пурга, и воет, стонет, беснуется ураганный ветер Приаралья? Не то что какие-то следы — в этой дьявольской мешанине невозможно, немыслимо даже представить, где сейчас земля и где небо, где восток и где запад, — все сошлось и смешалось... Да и разве не смешна, не безумна ли сама попытка искать в этом первородном смешении земного и небесного какие бы то ни было следы на земле, той земле, которая с самого сотворения своего была, подобно гулящей бабе, лишь ветром непостоянства и лжи, — искать да еще стараться при этом увидеть в них, мнимых следах твоих, некий спасительный здравый смысл? Не смешно, не горько ли?! О человек, человек... скорбна твоя мысль, длинны раздумья, но недолог путь. О глупец! Глупец!
Авторизованный перевод с казахского Герольда Бельгера и Петра Краснова.
СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЕ
I
Писать об Ауэзове нелегко. Его книги издавались на тридцати языках народов мира, в том числе в таких странах, как ГДР, Болгария, Польша, Франция. О нем писали люди с мировым именем, есть много научных трактатов и серьезных исследований ученых-литературоведов, посвященных его творчеству. При жизни писателя устами таких литературных авторитетов, как Андре Стиль, Всеволод Иванов, Фаиз Ахмад Фаиз, прочно утвердилось за ним в наш скупой на похвалы практический век высокое определение — великий. Итак, что можно сказать еще о нем, как о ЧЕЛОВЕКЕ, тем более как о ПИСАТЕЛЕ?
Писать о нем вообще дело нелегкое. Не говоря уже о подвижнической его роли в развитии родной литературы, об оригинальном его таланте и поражавшей всех нас широкой эрудиции, даже в чисто человеческом облике Мухтара Ауэзова было столько необычного, яркого, порою противоречивого, что, кажется, ни одно из привычных слов не подходит для рассказа о нем. Он и внешне выделялся чем-то незаурядным, своим, ауэзовским. Необычайно широкий лоб ученого, спокойным и испытующий взгляд слегка прищуренных карих глаз, благородная осанка. И еще, у каждого из тех, кто знал и общался с ним, — свой Ауэзов. У меня тоже.
Хорошо помню: после войны в литературу шла совсем еще зеленая, безусая молодежь в пропахших пороховым дымом потертых шинелях. Все мы безумно были влюблены в Ауэзова. К обаятельному образу писателя, годами сложившемуся в народе, примешивалось, видимо, и наше пылкое юношеское воображение. Наряду с любовью к нему я еще испытывал какой-то необъяснимый, едва ли не священный страх молодого альпиниста перед величием горы.
Много воды утекло с тех пор. Люди — недолгие гости на земле; волна за волной приходили и уходили они, сменяя друг друга, встречаясь и тут же расставаясь, промелькнув где-нибудь на перекрестке жизни. Ушли дорогие нам Каныш Сатпаев, Куляш Байсеитова, ушел и Мухтар Ауэзов. Среди нас уже нет его. И мы начинаем острее понимать, как нужен он нам. Он был признанным и испытанным авторитетом, при нем как-то спокойнее было за судьбу казахской литературы. Нас особенно восхищало в Ауэзове то, что он питал к молодежи чувство заботливой любви. Был он задушевен, искренен и прост. Как, бывало, он сиял, когда входил в его дом кто-нибудь из молодых. И какими щедрыми ауэзовскими эпитетами он только не одаривал их, сравнивая то с «молодой порослью», то с «дуновением свежего горного ветерка». Общение с литературной сменой, с людьми, которые собираются посвятить свою жизнь труднейшему из призваний — искусству слова, было для него частью его писательского труда. И мы, незаметно пригреваясь у тепла ауэзовского сердца, все больше и больше приобщались к его мудрости.
Мухтар Ауэзов пристально следил за творчеством молодых, он умел как никто другой опекать и оберегать их от гибельного и ложного пути в искусстве. Был он особенно чутким к первым произведениям начинающих, И мне вполне понятны причины, вызывающие дрожь в руках маститого писателя, когда он брал рукопись начинающего собрата. Он испытывал ощущение, подобное тому, какое испытывает отец, когда принимает новорожденного, еще совсем розовенького ребенка, завернутого в пеленки. Хотел он, видимо, быстрее узнать, каким будет «племя младое, незнакомое», которое создаст искусство завтрашнего дня, и какой мир идей, чувств, красок, форм, новых слов принесет оно людям, грядущему. Когда вспоминаешь о его чуткости, отзывчивости к творчеству молодых, с чувством гордости и благодарности отмечаешь широту натуры писателя. Он был наделен чутьем истинного, большого художника, не меньше болеющего за будущее родной литературы, чем за ее настоящее. Он верно и раньше других угадывал появление нового таланта. Раз угадав, уже не мог оставаться безразличным, а тем более безучастным к судьбе молодых. Так он поступил, написав напутствие Чингизу Айтматову — в тот самый момент, когда первые успехи совсем молодого киргизского писателя насторожили кое-кого из литераторов.
Мухтар Ауэзов хорошо понимал трудный рост начинающих писателей, хотя у него самого не было так называемого «ученического периода». Вступил он в литературу на редкость сложившимся писателем. Один из самых ранних его рассказов «Сиротская доля» глубиной и широтой охвата явлений жизни и художественными достоинствами уже тогда достиг уровня европейской новеллистики.
В своем раннем периоде казахская художественная проза находилась под сильным влиянием народной поэзии, и особенно народных эпических поэм — дастанов. Явление это было, конечно, закономерным и вполне объяснимым. В течение нескольких веков наша литература развивалась в сугубо одностороннем направлении: в ней господствовали поэтические традиции. В начале двадцатых годов нашего века казахская проза только-только зарождалась, делала первые робкие шаги и, естественно, культуре построения сюжета и композиции, развитию действия она училась главным образом у народного эпоса. Мотивы народного эпоса накладывали глубокий отпечаток не только на архитектонику и композицию произведений, но и на лепку характера, на манеру повествования и даже на способы создания пейзажа и портрета. Языковая структура произведений этого периода отличалась, как правило, обилием высокопарных, традиционно пышных сравнений. Известно, что у литературы раннего периода бывают свои наивные прелести и красоты, как у детей, мило искажающих, казалось бы, самые простые слова. Подобные искажения, как бы грубы они ни были, не вызывают раздражения, наоборот, в определенной мере поэтизируют незрелую младенческую пору. Но если потом, повзрослев, литература продолжает все так же коверкать и искажать, то такое искажение может вызвать обратную реакцию. Милые детские недостатки к лицу только незрелому детскому периоду.
Творчество писателя нельзя отделить от родной почвы и рассматривать обособленно. Ибо творчество любого писателя мужает вместе с общенациональной литературой. Поэтому в творческом облике писателя отчетливо отражаются все достоинства и недостатки национальной литературы, столь характерные для ее роста. Окидывая мысленным взором творческий путь Ауэзова, мы, однако, убеждаемся, что он в этом вопросе является исключением. Молодой Ауэзов в двадцатых годах в условиях зарождающейся национальной литературы был явлением необычным, ни на что не похожим, ставшим как бы качественным скачком и уже первым произведением, вырвавшимся на недосягаемое расстояние. Видимо, поэтому некоторое время его новаторские произведения остались непонятными не только широкому кругу читателей, но и самим литераторам. И пьеса «Енлик — Кебек», написанная двадцатилетним драматургом, тоже была новаторской. Она была впервые поставлена в ауле Абая, в двух спаренных юртах (одна из них служила сценой, другая как бы зрительным залом) у подножия Чингистау. Так зародился, по существу, первый казахский театр. И с него начинается национальная профессиональная театральная культура казахов.
В двадцатые — тридцатые годы молодым Ауэзовым написаны многочисленные рассказы, повести и драматические произведения. Ауэзов еще тогда не усложнял сюжетных линий, стремился к той простоте и ясности, которые впоследствии были неизменными спутниками его таланта.
В «Сиротской доле» развертываются события одной ночи, разыгравшиеся в одиноком, скорбящем о смерти кормильца доме, затерявшемся в степи на безлюдной дороге между городом и аулом. В образе волостного Ахана, мелкого и ничтожного распутника, обесчестившего беззащитную девушку, автор показал всю пошлость и мерзость, всю степень падения уродливого патриархального мира. В этом рассказе Ауэзов выступает не только обличителем темных, низменных сторон прошлого, но и глубоким гуманистом, понимающим нежность, хрупкость человеческого счастья, утверждающим, что посягательство на честь, на счастье человека равно посягательству на его жизнь, что унижение личности есть величайшее зло.
Умение находить в национальном общечеловеческое, общечеловеческое — в истории своего народа, на почве национальной среды, явилось характерной особенностью всего многогранного творчества писателя и в дальнейшем. Не случайно существуют различные мнения и некоторые относят ранние рассказы Ауэзова к произведениям критического реализма. Это вполне понятно. Литературная деятельность писателя началась на изломе старого и нового, на стыке двух взаимоотрицающих миров. На казахскую степь падали и тускнеющие лучи заходящего солнца, и молодой яркий свет утренней зари, и поэтому социальные противоречия, раздирающие аул, проявились в эти годы особенно резко и обнаженно. Показывать, изображать изнутри, находить самое главное, осмысливать эти противоречия, борьбу между отживающим и нарождающимся, между дряхлым и молодым — прямая обязанность реалистической литературы.
Эпоха Опустошителя. Том III
3. Вечное Ристалище
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Оружейникъ
2. Александр Агренев
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXXVII
37. Кодекс Охотника
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Лебединая Дорога (сборник)
Приключения:
исторические приключения
рейтинг книги
Эпоха Опустошителя. Том IX
9. Вечное Ристалище
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 10
10. Путь Паладина
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Инженер Петра Великого 2
2. Инженер Петра Великого
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
рейтинг книги
Сборник рассказов "Галактика в огне"
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги