Искатель, 2004 № 06
Шрифт:
Об этом я и напишу эссе. Не напишу — не найду нужных слов, чтобы выразить мысль. Создам. Как демиург. Из того отсутствия, которое называют небытием.
«Кто я? — подумал Мерсов. — Сознание составляет мою суть или те глубины, в которых не разобраться?»
Я хочу быть собой, но кто — я?
Я хочу быть собой — каким стану, выйдя из нашего скованного пространством-временем мира в большое мироздание. Наверно, это прекрасно — жить во множестве измерений сразу, так, наверно, чувствуют себя боги, для себя-прежнего я и стану богом, всемогущим и всеведущим, а на самом деле обыкновенным жителем — просто мир, в котором я буду жить, бесконечно сложнее того мира, где я жил до сих пор.
Я хочу ощутить это счастье.
Я?
Это буду я? Мерсов Владимир Эрнстович, тысяча девятьсот шестьдесят первого года рождения?
Я — это мое сознание, моя память, мой жизненный опыт, моя профессия литератора, моя квартира, мой компьютер, моя любовь и моя ненависть.
И если все это смешается с любовью и ненавистью Жанны и Эдика и еще Бог знает какого числа живых и разумных, а еще живых и неразумных, а может, еще и разумных, но не живых, и даже не живых и не разумных вовсе…
И если решения буду принимать не я, Мерсов Владимир Эрнстович, а я — бесконечно сильное по земным меркам, бесконечно, по тем же меркам, разумное и бесконечно — Господи, это действительно так! — далекое существо огромного и неощутимого мира, то — зачем все?
Зачем я жил? Чтобы стать памятью о самом себе? Почему я любил Алену, Риту, а потом Дженни? Чтобы память об этом стала частью чьей-то — моей, да, моей, но все равно чужой — памяти?
Какое мне дело, что помнит и чего хочет средний палец на моей правой руке?
Я хочу быть собой, повторил он. Я не хочу становиться собой-другим. Я люблю Дженни, и мне вовсе не все равно, что раньше она была с Эдиком, который тоже, по сути, я, но она была с ним, а не со мной, и ревность, которую я чувствую по этому поводу, самая настоящая, я не готов опять делить Дженни с кем бы то ни было, не готов терять ее, а я ее наверняка потеряю, если мы с ней станем частью себя, а не личностями, решающими каждый свою судьбу.
Но… Элинор. Мир множества измерений, бесконечных возможностей, мир, частью которого я был всегда, только не понимал этого, а теперь понимаю.
Эдик выбрал, он не побоялся уйти в большой мир — разве он жалеет об этом?
«Ты не жалеешь?» — спросил Мерсов, зная, что будет услышан и понят.
«Когда я был один, — сказал он, — мне было трудно и далеко не все понятно. Потому я написал «Элинор» и нашел себя, чтобы мы вместе сделали то, чего я не мог сделать сам.
Я и сейчас один, но сейчас я знаю, кто я.
Правильнее всего сказать — человек мира. Это точное определение, но нас не поймут, потому что человеком мира называют личность вне национальности, и это лишь малая часть того, что мы собой представляем…»
Мерсов встал и принялся ходить по квартире, взглядом заставил экран компьютера погаснуть, чтобы заставка не мешала думать. Пройдя мимо незастланной кровати, он поправил свисавшее до пола одеяло и только оказавшись в кухне подумал, что для этого не понадобилось никаких — даже мысленных — усилий.
Приняв наконец решение, Мерсов подошел к окну в гостиной, выходившему на улицу Вавилова, мешавшую ему своим неугомонным шумом, окно это было всегда закрыто и даже заклеено. Тишина в кабинете нужна была Мерсову больше, чем свежий воздух.
Он притащил из кухни табуретку, а из ящика стола достал острый нож, которым обычно чистил картошку. Поднялся на табурет и уже протянув руку с ножом, чтобы разрезать бумагу, подумал, как все-таки нелепо и нелогично его сознание. Нож? Табурет? Глупость какая.
Он отнес табурет на кухню, нож оставил на столе, не стал возвращаться к окну — знал, что бумаги уже нет, она превратилась в пыль, он ощущал эту бумажную пыль, запах ее оказался специфическим, запах слежавшейся, заплесневевшей бумаги, и еще он почувствовал, что воздух стал теплее; так, наверно, и должно было быть, но могло быть и не так — в конце концов, энергия могла рассеяться и в другой, непредставимой форме.
В раскрытое окно ворвались шумы, каких эта комната не слышала много лет, и звуки будто преобразили квартиру. На самом деле — Мерсов понимал это, конечно, но думать хотел иначе, и думал так, как хотел — квартиру преобразили не звуки, а его новое представление о сути вещей.
Он заглянул в холодильник, не нашел на полках ничего и отправился в ближайший гастроном, хотя и не ощущал голода — ему нужно было совершать какие-то, все равно какие механические действия, чтобы привести в порядок мысли, а поход в гастроном не предвещал неожиданностей и освобождал для раздумий не только сознание, но и все то, что, как представлялось Мерсову, располагалось в той части его «я», которая до недавних пор оставалась полностью закрытой.
Он не стал запирать дверь — зачем? Он ведь скоро вернется.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
— Ой, — сказала Варвара, — вы так давно к нам не заглядывали, Владимир Эрнстович! Мы уже думали, что вы о нас совсем забыли!
Мерсов опустился на знакомый стул, с которого только что снялась личность огромных размеров, и, когда посетитель боком протискивался в дверь, спросил у Варвары:
— Он, наверно, эпопеи пишет? В один роман ему не уложиться.
— Ну что вы, Владимир Эрнстович! — засмеялась Варвара. — Марик — редкий автор, такие сейчас вымирают, может, он последний. Знаете что он сочиняет? Детективные миниатюры — рассказы-загадки по четверти листа каждый. И у меня душа кровью обливается, когда я посылаю его подальше. Вежливо, конечно, приходится говорить, какой он гениальный, и какое у нас издательство бездарное, и что главный у нас ничего в литературе не понимает…
— А на самом деле понимает? — встрял с глупым вопросом Мерсов.
— Ни бельмеса, — ответила Варвара. — Но это неважно. Варзагер прекрасно пишет, но издавать его мы не можем.
— Почему? — в очередной раз прикинулся валенком Мерсов.
— Ну, — изумилась Варвара и впервые посмотрела на Мерсова внимательным, а не скользящим по поверхности взглядом, — Владимир Эрнстович, вы-то почему спрашиваете? Знаете же, что читатель не берет рассказы.
— Да-да, — нетерпеливо сказал Мерсов, — читатель берет романы, причем такие, где экшн и не нужно думать, вроде моей «Смерти как видимость». Кстати, как расходится «Элинор»?