Изгнание
Шрифт:
И Траутвейн радостно и грубовато ругает Римана за то, что он не сразу назвал себя. Затем друзья уговариваются встретиться и побеседовать в пятницу вечером.
Зепп, весело прищелкивая языком, поднялся к себе. Он искренне любил Римана. Правда, тот рано начал напускать на себя какую-то чиновничью степенность, но это только маска, в глубине души Риман такой же рубаха парень, как и Зепп, он всегда добродушно сносил подшучивание Зеппа над его мещанством. Да, Зепп рад, что предстоит откровенный разговор с другом; в эти годы изгнания для него было горьким лишением, что он не мог отвести душу с Риманом.
Трудно, конечно, простить Риману, что он примирился с Гитлером. Но в конечном счете это понятно, если вспомнить, что Риман всегда боязливо отмахивался от всякой политики. Еще до Гитлера он вечно спорил на эту тему с Зеппом. Впрочем, в газетах проскальзывало, что Риман нет-нет да высказывал свое возмущение нацистами, не как политический деятель, а просто как порядочный человек; доходили слухи, что Риман не раз становился на защиту того или другого опального и тем самым навлекал на себя немилость властителей.
Как бы то ни было, очень отрадно, что он подал голос, и их встреча в пятницу вечером сулит, конечно, много приятного. Столько есть общих воспоминаний, хороших и плохих. Они вместе изучали гармонию у Людвига Тюиля и Макса Регера. Вместе кутили и заводили любовные интрижки. Зепп с удовольствием представляет себе лицо Римана, когда тот будет выслушивать его поддразнивания; важное, усталое, надменное и все же потихоньку улыбающееся.
Анна покраснела от радости, узнав от Зеппа, что в пятницу к ним приедет Риман. Она тоже читала, что он даст несколько концертов в Париже, но не говорила об этом с Зеппом. Ей казалось невероятным, что Риман захочет побывать у них. Если он все же приедет, то это настоящее событие. То, что Риман готов скомпрометировать себя, лишь бы встретиться с Зеппом, означает, что не она одна верит в Зеппа как в выдающегося музыканта. Но он не только выдающийся музыкант, он, кроме того, душа человек, умеющий сохранить друзей даже в несчастье. В общем, они, видимо, еще кое-чего стоят, как ни ухудшилось их положение, и Анна, улыбаясь и подтрунивая над собой, радуется мысли, что сможет при случае проронить у Перейро: "Кстати, третьего дня у нас ужинал Риман".
– Как я рада, - сказала она, просияв, - нашей встрече с Риманом. Я читала, что он даст здесь несколько концертов. Замечательно, что он позвонил.
– А как же иначе? Это же само собой разумелось, - возразил Зепп, словно он в этом никогда не сомневался.
– Придется, - соображала Анна, - с утра повозиться, хотелось бы предложить ему приличный ужин.
– Не пойти ли в ресторан?
– предложил Зепп, зная, как тяжело Анне при ее занятости и в этой гостиничной обстановке принимать гостей. Но Анна замахала руками:
– Нет, нет.
Зепп, против обыкновения, не настаивал. В глубине души он сознавал, что Риман проявил достаточно порядочности, отважившись на свидание с ним, и предлагать ему показаться с эмигрантом в ресторане - значило бы требовать слишком многого. Но он ничего не сказал.
И вот наступила пятница, и Леонард Риман действительно появился в гостинице "Аранхуэс". "Та-та-та-там", - пробарабанил он начало темы Пятой симфонии. "Так судьба стучится в дверь", - объяснял Бетховен это начало. Некогда Леонард Риман, приходя к Зеппу, часто давал о себе знать таким стуком, если являлся неожиданно или собирался сообщить нечто неожиданное.
И вот он собственной персоной сидит в черном клеенчатом кресле в этой тесной, заставленной вещами комнате. Его длинные, согнутые в коленях ноги стоят торчком, он сидит важно, в позе высокого сановника. Бледное, худое лицо Римана, обрамленное редкими волосами, порозовело, когда он увидел Зеппа. Риман был выше Зеппа, долговязый, с несколько впалой грудью, чуть-чуть сутулый. На нем был старомодный, длиннополый, строгий сюртук, какой он всегда носил, и, как всегда, он играл своими перчатками, а его редкие усы, свисавшие под тонким носом, придавали ему мечтательный вид славянина и удивительно но шли к чиновничьей внешности Римана.
Леонард Риман был одним из трех или четырех немецких дирижеров с мировым именем. Новая власть его не любила, но дорожила им. Он был последний из действительно крупных дирижеров, служивших третьей империи; дело дошло до того, что, кроме него, у самого музыкального народа в мире не осталось ни одного настоящего дирижера. Поэтому его осыпали чинами и почестями, давали ему возможность зарабатывать, сколько он хотел; ему даже разрешили (он на этом настаивал) сохранить свою неарийскую секретаршу. И все-таки он чувствовал себя плохо. Он любил свою работу, но для хорошего выполнения ее не хватало настоящих музыкантов. Его больно уязвляло, да и мешало работать, что музыкантов и композиторов изгоняли из страны по капризу какого-нибудь идиотского ведомства, преследовавшего их по политическим или расовым мотивам, и что ему приходилось довольствоваться скверной заменой. Были изгнаны его истинные друзья и истинные враги, и среди шумной трескотни, которая царила вокруг, он чувствовал себя в третьей империи одиноким.
Риман искренне радовался встрече со своим старым, добрым, ворчливым, резким, шумным, дурашливым приятелем Зеппом Траутвейном. Но когда он вошел в комнату Траутвейна, когда он впервые после более чем двухлетней разлуки стал лицом к лицу с другом, его охватило мучительное чувство подавленности. В Германии, стараясь вообразить, как живет в эмиграции Зепп, он легкомысленно рисовал себе Париж, знакомый ему только как туристу, этот изумительно красивый город, самый красивый в мире, его светло-серебристый воздух и легкую жизнь. В его памяти пробуждались приятные ассоциации: площадь Согласия, Триумфальная арка, набережные Сены, площадь Вог, Монмартр, прелестные и доступные женщины - город, где легко дышится и легко живется. Конечно, он слышал в Германии, как достается эмигрантам; но слышать или видеть собственными глазами - большая разница. Унылая гостиница "Аранхуэс" с ее грязным лифтом, убогая, до отказа заставленная комната Зеппа, его потертый, неряшливый вид вдруг открыли Риману печальную действительность; он понял, что у него сложилось ложное представление о жизни друга. Понял, что Париж Зеппа Траутвейна не имеет ничего общего с Парижем почтительных, говорящих по-английски и по-немецки портье, с Парижем ночных кафе, дорогих ресторанов, Лувра и Булонского леса, что Париж - это город запаршивевших, сбившихся с ног полицейских чиновников и затхлых канцелярий, город усталых и пришибленных людей, которые, не зная языка страны, бьются за кусок хлеба и глоток воздуха. Риман не подготовился к тому, что Зепп - уже не тот хорошо одетый, состоятельный человек, которого он знал в Германии, вид опустившегося друга и его жалкой обстановки вконец расстроил его. Подумать только, что это тот самый Зепп Траутвейн, который написал искрящуюся, жизнерадостную музыку к одам Горация!
Но затем он ближе пригляделся к другу. Зепп бегал по комнате, как всегда ставя носки внутрь, говорил звонко, визгливо, щелкал языком; теперь Риман видел перед собой своего друга, а не его окружение, и в этом друге ключом била радость. Нет, Зепп Траутвейн не изменился.
А Зепп сиял, глядя на Римана, который сидел в клеенчатом кресле, напряженно сдвинув высокие колени, медлительный в жестах, сановитый, как и пристало тайному советнику, нет, государственному советнику, ибо Риман уже стал государственным советником. Зеппу хотелось громко выразить свою радость.
– Как важно вы восседаете, старина Риман, как настоящий государственный советник, - весело сказал он и с удовольствием потянул носом, вдыхая запахи кушаний, доносившиеся из ванной, где хозяйничали Анна и мадам Шэ.
Риман заранее знал, что Зепп будет ехидно подшучивать над ним и его положением в третьей империи, и решил отнестись к этому спокойно; он был готов, если придется, изложить Зеппу, своему другу, мотивы, которые удерживали его в Германии. Поэтому он ограничился только тем, что ответил: