Колокола
Шрифт:
— Он твой, — сказал Николай. — Мне и одного достаточно.
Я поблагодарил его, но потом, когда он отвернулся, тихонько поставил подсвечник на стол.
Николай неторопливо разбирал дорожные сумки, выкладывая на мое обозрение сокровища, которые были приобретены им во время долгих странствий: перламутровую раковину, кожаный кошелек, набитый билетами на оперы, которые ему довелось услышать, деревянную флейту, на которой, по его словам, он когда-нибудь научит меня играть, и локон золотистых волос, при взгляде на который — когда золотые концы блеснули в лучах солнца — шея Николая налилась кровью.
Он развернул акварель и спросил меня, не это ли одна из прекраснейших картин, которые мне только доводилось видеть. Я задохнулся от восторга при виде венецианского Гранд-канала. Мне не было известно ни одного места на земле, которое было бы таким красочным. Мы, не отрываясь, смотрели на него несколько секунд, затем он обернулся ко мне, и его лицо внезапно помрачнело.
— Мозес, — сказал он. — Очень важно, чтобы тебя не видел никто, кроме Ремуса. Это не навсегда, просто мы должны дать Господу время, чтобы Он указал, что нам делать. Если ты услышишь стук в дверь, ты должен будешь спрятаться вон там. — И он указал на платяной шкаф, а потом заставил меня полежать в нем, не производя шума.
Той ночью я спал на диване. Николай храпел в своей кровати. Утром, без четверти четыре, в нашу дверь постучали. Николай пробудился и взревел, словно пытаясь отпугнуть дьявольское сновидение, пригвоздившее его к кровати. В четыре утра он уже стоял на утрене и лаудах [10] во временной деревянной церкви. Я слышал его голос, перекрывавший другие голоса. Так продолжалось несколько дней. Только он один никогда не опаздывал на эти утренние псалмопения, и его зычный голос ни разу не задрожал. Когда я лежал на диване, прислушиваясь к спящему городу за окном и мощному голосу Николая, выводящему псалмы, мне казалось, будто эти песнопения только что пришли ему в голову, а не были чьими-то заученными творениями столетней давности.
10
Ночные и рассветные службы в литургии часов Римско-католической церкви.
Первый час, Малая месса, терция, потом месса торжественная, потом секста — все это продолжалось до половины одиннадцатого утра [11] . Потом начиналась дневная трапеза, с которой Николай приносил мне то, что он называл объедками, но для меня это было роскошнейшим пиршеством, какое только я мог себе вообразить: толстые ломти сочной баранины или говядины, копченая свинина, кровяная колбаса, сыр, виноград, абрикосы, яблоки, миндаль. Он прятал эти сокровища в карманах, потом выкладывал мне на колени, и я с жадностью их проглатывал. Пока я насыщался, он отхлебывал из бокала вино, которого каждому монаху в день полагалось по два кувшина, но Николай употреблял значительно больше.
11
Утренние службы монахов-бенедиктинцев в соответствии с правилами «Opus Dei» св. Бенедикта Нурсийского. После утрени и лауд следовал короткий сон, затем монахи вставали к службе первого часа, за которой следовала или работа в монастыре, или малая месса, отличавшаяся от мессы торжественной отсутствием музыки и воскурений. После сексты, или службы шестого часа, монахи шли на дневную трапезу.
— Чрево мое, — говорил он, хлопая себя по животу, — его требует. Два кувшина на нос — это правило годится только для таких ледащих, как Штюкдюк.
В три часа Николай уходил на вечернюю службу, и снова его распевный речитатив возносился над городом. Около семи он вновь возникал на пороге, раскрасневшийся от ужина и вина, и снова устраивал для меня пиршество, с которым я опять расправлялся в одиночестве, пока он распевал псалмы на повечерии, где под влиянием всего съеденного и выпитого за день достигал высшей степени духовного подъема.
В восемь часов вечера монахи отходили ко сну. Это означало, что Николай возвращался, часто вместе с Ремусом, а если не с ним, то на пару с весьма словоохотливым своим языком, который болтал и пел песни, не переставая, до самой поздней ночи. Иногда какой-нибудь монах стучался к нам в дверь, желая узнать, с кем это Николай разговаривает. Если за день было выпито только то, что полагалось по довольствию, он обычно кричал в ответ, что он всего лишь одинокий монах, который любит иногда поговорить со стенами; выпив же лишнего, он, бывало, рычал в дверь:
— Пошел прочь! Се пророк Мозес со мной глаголет! Изыди, глупец!
Я каждый день думал о моей матери и плакал так горько, что запятнал весь диван Николая своими солеными слезами. Но о своем заключении я не сожалел, поскольку оно совсем не походило на мою прежнюю жизнь на колокольне.
Я не осознавал новой опасности, прислушиваясь к далеким звукам города, негромкой болтовне монахов, доносившейся из часовни под нами, или к звукам работы каменщиков, вытесывавших узоры на каменных стенах новой церкви. Да к тому же был еще один новый звук, представлявший большую загадку для моих ушей. Подобно собаке, идущей на запах мяса, я подошел к раскрытому окну. Когда ветер утих, я устранил все другие звуки и попытался ухватить его, но этот новый звук был бесплотным, и я не мог поймать его, как все остальные. Ухваченная мною малая его часть внезапно ускользнула, и все остальные также пропали. Нити этого нового звука переплетались и накладывались друг на друга подобно скоплению маков на горном склоне, если смотреть на них издали: каждый цветок в отдельности был неразличим, но все вместе они раскрашивали склон горы в алый цвет.
Я слышал его каждый вечер. Возможно, это был Бог, о котором говорил Николай. Не внушающий страх Бог Карла Виктора, а Бог красоты и радости. Тот Бог, который найдет способ, чтобы я смог остаться в этом прекрасном и безупречном месте.
А потом, утром в воскресенье, на шестой день моего пребывания в комнате Николая, звук внезапно стал громче, и, вместо того чтобы спускаться с небес, он, казалось, зазвучал отовсюду: проходил сквозь стены, доносился из коридора, проникал в замочную скважину. Бог подошел совсем близко, и я уже не мог упустить его. Таким образом, шесть дней спустя после прибытия нашего в аббатство я нарушил запрет Николая. Я покинул его келью.
VIII
Приложив ухо к замочной скважине, я стоял и слушал, пока не убедился, что коридор пуст. Потом открыл дверь. Закрыл глаза и стал прислушиваться к звуку шагов и мерному дыханию аббата. Мои ноги дрожали, когда я ступил на гладкий деревянный пол огромного коридора.
Здесь звук был громче. Он состоял из человеческих голосов, сейчас я был в этом уверен. Они пели. Я попытался пересчитать их. В какой-то момент их было два, потом восемь, а потом я насчитал по меньшей мере… двенадцать? А потом снова всего лишь два. Затем на какое-то мгновение остался лишь один, и я засомневался, что слышал и другие голоса.
По широкой лестнице я спустился вниз. По сравнению с комнатой Николая новые пространства были огромными. Я старался не шуметь, и никаких других звуков, какие могут издавать люди, в аббатстве слышно не было, кроме тех самых голосов. Рабочие закончили свою работу. Монахи не расхаживали по внутреннему двору. Я слышал только ветер. Казалось, будто в этом мире исчезло все живое.
Я прокрался во внутренний двор. Сырая трава холодила ступни. На другой стороне котлована, вырытого под новую церковь, лежала пустынная площадь аббатства. Я остановился. Одинокий голос зазвучал снова, потом, спустя несколько мгновений, другой голос издал ту же самую фразу, затем еще один, и потом другой, и еще один; все делали это почти одинаково, но не совсем: кто-то быстрее, кто-то медленнее или с добавлением других нот. У меня даже голова закружилась от попытки разобраться в них. Конечно же это пели ангелы.