Отверженные
Шрифт:
Каждая местность Парижа славится какими-нибудь интересными находками по этой части. На дровяных дворах урсулинок водятся уховертки; в Пантеоне — тысяченожки, а во рвах Марсова поля — головастики.
У гамена, как у Талейрана, никогда нет недостатка в остротах. Он так же циничен, но гораздо честнее. Веселость его вспыхивает неожиданно какими-то порывами. Он озадачивает лавочника своим безумным хохотом и смело переходит от высокой комедии к фарсу.
Идет похоронная процессия. Среди провожающих покойного — доктор.
— Каково! — кричит гамен. — С каких это пор доктора сами относят свою работу?
Другой гамен попал в толпу. Солидный господин в очках, весь в брелоках, вдруг с негодованием оборачивается и говорит:
— Негодяй, ты «схватил талию» моей жены!
— Я?.. Обыщите меня.
III. Он может быть приятным
Вечером, благодаря нескольким су, которые гамен всегда сумеет добыть, он идет в театр. Переступив за этот магический порог, он сразу преображается. Он был гаменом — он становится жаворонком. Театры — те же корабли, но перевернутые трюмом вверх. В этот-то трюм и набиваются жаворонки. Гамен относится к жаворонку, как личинка к бабочке; то же самое существо, но сначала ползающее, а потом летающее. Достаточно одного его присутствия, его сияющего счастьем лица, его способности радоваться и восторгаться, его аплодисментов, похожих на хлопанье крыльев, чтобы этот тесный, смрадный, темный, нездоровый, ужасный, отвратительный трюм действительно превратился в «раек».
Дайте какому-нибудь существу бесполезное и отнимите у него все необходимое, и вы получите гамена.
Гамен не совсем невежда по части литературы. Но направление, которого он придерживается, — говорим это с крайним сожалением, — совсем не в духе классицизма. Он по самой природе своей не имеет ничего общего с академией. Так, например, популярность, которой пользовалась среди этой буйной детской публики мадемуазель Марс, была приправлена оттенком иронии. Гамен прозвал артистку «мадемуазель Шептунья».
Этот странный ребенок кричит, насмехается, издевается, спорит; одетый в тряпки, как младенец, и в рубище, как философ, он удит в сточных трубах, охотится в клоаках, умеет сохранять веселость даже среди нечистот, оглашает своими остротами перекрестки, зубоскалит и кусается, свистит и поет, восторженно приветствует и бранится, распевает все, начиная с молитвы за усопших и кончая куплетами, находит, не отыскивая, и знает, не изучая. Он непреклонен до плутовства, безумен до мудрости, лиричен до грязи; он готов взобраться на Олимп, а валяется в грязи и выходит оттуда чистым и сияющим, как звезда. Парижский гамен — это Рабле в миниатюре.
Он недоволен своими панталонами, если в них нет кармашка для часов.
Он редко удивляется, пугается еще реже, сочиняет песенки, в которых осмеивает суеверия, уменьшает до надлежащих размеров преувеличения, подшучивает над тайнами, показывает язык привидениям, обличает манерничание, смеется над эпической напыщенностью. Не потому что он прозаичен. Нет, далеко не поэтому. Он только заменяет торжественное видение шуточной фантасмагорией. Если бы перед ним появился Адамастор{245}, он, наверное, воскликнул бы: «Вот так пугало!»
IV. Он может быть полезным
Париж начинается зевакой и кончается гаменом; эти два типа не может произвести никакой другой город. Пассивная безучастность, довольствующаяся лишь тем, что смотрит, и неистощимая инициатива, Прюдон{246} и Фуйу{247}. У одного только Парижа есть такие типы в его естественной истории.
Этот бледный ребенок парижских предместий живет и развивается, «завязывается и расцветает» в страдании, наблюдает социальную действительность и дела человеческие и задумывается над ними. Он сам себя считает беззаботным, но это неверно. Он смотрит, готовый смеяться, но готов и на кое-что другое. Кто бы вы ни были, как бы вы ни назывались — Предрассудком, Злоупотреблением, Притеснением, Беззаконием, Деспотизмом, Несправедливостью, Фанатизмом, Тиранией, — бойтесь гамена.
Этот ребенок вырастет.
Из какой глины он вылеплен? Из первой попавшейся грязи. Пригоршня земли, дуновение — и Адам готов. Теперь нужно только прикосновение Бога. А Бог всегда касается гамена. Судьба принимает на себя заботу об этом маленьком существе. Под словом «судьба» мы отчасти подразумеваем случай. Этот пигмей, кое-как вылепленный из простой грубой земли, невежественный, необразованный, вульгарный, вышедший из черни, — станет ли он ионийцем или беотийцем {248} . Подождем, currit rota [56] , парижский дух, этот демон, создающий людей случая и людей рока, не следуя примеру латинского горшечника, превратит кружку в амфору {249} .
56
Колесо вертится.
V. Границы его владений
Гамен любит город, но так как он отчасти мудрец, то любит уединение. Urbis amator [57] , как Фуск, ruris amator [58] , как Флакк.
Бродить и думать, то есть фланировать, — самое подходящее времяпрепровождение для философа, а в особенности за городом, в местности, представляющей собой что-то вроде деревни, несколько искусственной, довольно некрасивой, но причудливой и какой-то двойственной. Таков характер всех окрестностей больших городов, в том числе Парижа. Наблюдать эти окрестности все равно, что наблюдать амфибию. Тут кончаются деревья и начинаются крыши; кончается трава и начинается мостовая; кончаются поля и начинаются лавки; кончаются привычки и начинаются страсти; умолкает говор природы и раздается людской шум. Все это придает городским окрестностям необыкновенный интерес.
57
Любитель города (лат.).
58
Любитель деревни (лат.).
И эти-то малопривлекательные и по общепринятому мнению «скучные» места нравятся мечтателю, и он совершает там свои, по общему мнению, бесцельные прогулки.
Пишущий эти строки любил бродить за парижскими заставами, и эти прогулки служат для него источником глубоких воспоминаний. Этот подстриженный дерн, эти каменистые тропинки, меловая или мергелевая почва, суровое однообразие нив и распаханных полей, молоденькие ростки на огородах, неожиданно появляющихся на заднем плане, эта смесь дикого и возделанного, уединенные закоулки, где идут военные учения и откуда доносится громкий, напоминающий сражение барабанный бой, пустыри днем и разбойничьи притоны ночью, какая-нибудь нескладная мельница, крылья которой вертятся по ветру, колеса машин в каменоломнях, кабачки около кладбищ, таинственное очарование высоких, мрачных стен, прорезывающих под прямым углом громадные пространства земли, залитые солнцем и полные бабочек, — все это привлекало меня.
Мало кто знает эти странные места — Гласьер, Кюнет, ужасную, испещренную пулями стену Гренелля, Монпарнас, Лафосс-о-Лу, Обье, на высоком берегу Марны, Мон-Сури, Томб-Иссуар, Пьер-Плат Де-Шатильон, где есть старая, уже выработанная каменоломня, в ней теперь растут грибы, и она закрывается вровень с землею дверью из сгнивших досок. В римской деревне есть идея, есть она и в окрестностях Парижа. Видеть только поля, дома и деревья в открывающейся перед нами картине природы — еще недостаточно. Это значит оставаться на поверхности. Все видимые вещи — мысли божии. Место, где поля сливаются с городом, всегда проникнуто какой-то глубокой меланхолией. Здесь слышатся в одно и то же время голоса природы и человечества. Здесь резче выступают все местные особенности.