Писательский Клуб
Шрифт:
— Не нравишься ты мне, Самед, — начал Багиров.
— Он прекрасный поэт, Джафар Аббасович! — неожиданно выкрикнул импульсивный Антокольский.
Настала смертельная тишина. Багиров очень медленно, с выражением удивления, повернул голову и негромко спросил:
— Кто такой?..
— Антокольский, — подсказал кто-то из свиты.
Багиров еще помолчал и резко повысил голос:
— Встать!
Павел Григорьевич встал.
— Садысь!
И снова: — Встать!
И опять: — Садысь!
Антокольский выполнял команды беспрекословно.
После третьего раза Багиров удовлетворенно заметил:
— Вот так!
Затем он высказал несколько своих мыслей о развитии искусства, поднялся и, пожелав присутствующим успехов и хорошего настроения, удалился, сопровождаемый до машины благодарным хозяином.
Пиршество, разумеется, не сумело войти в привычную колею, и вскоре гости потихоньку стали расходиться.
Когда приехали на госдачу, где они жили, Тарковский сочувственно спросил Антокольского:
— Павлик, ну как ты мог?
Тот ответил:
— Арсюша, во-первых, я испугался. — И, помолчав, добавил: — А во-вторых, я член партии…
И главная, постоянная боль. У него и у Тани было по сыну — от прежних браков. Они пережили своих сыновей.
Я знал обоих. И вот — Андрей.
Встречаться и общаться доводилось не раз, и особенно, когда приезжал в Москву, в отпуск или по делам, наш общий друг, капитан теплохода «Грузия» Анатолий Гарагуля, обладающий редким талантом объединять людей. Тогда виделись, без преувеличения, каждодневно.
Андрей, конечно, был похож на отца, и порою заметно. Но мягкость, томность отсутствовали начисто. Может быть, он подавлял это в себе — жизнь заставляла. Правда, среди своих он часто, сам того не замечая, оттаивал, влюбленно, как мальчишка, смотрел на капитана.
А так он был резкий, вспыльчивый, желчный. Даже злой. Катал желваки под кожей.
Я вот сейчас подумал, что, пожалуй, никогда не видел их вместе: отца и сына. Как они разговаривали? О чем — понятно, вернее, известно от старшего Тарковского. А вот — как?
Помню, были мы на свадьбе. Гарагуля женил старшего сына Бориса. Гуляли в доме невесты. В громадной комнате поместилось человек пятьдесят. Гости со стороны жениха были все друзьями Толи и жены его — Валерии: Поженян, первый замминистра промышленного строительства Константин Васильевич Трофимов, Артур Макаров, Андрей и мы с Инной. Были еще, по-моему, Булат и Оля… Остальные — со стороны невесты. Как обычно, говорили прочувствованные речи, сыпали пожеланиями.
И вот поднялся Андрей. Он сказал молодым, что они не должны обращать внимания на услышанные тосты, что все это ханжество и вранье, что старших нельзя уважать, а жить следует по-другому, по правде, иначе их союз изначально теряет всякий смысл. (И ведь как в воду смотрел!)
Он говорил резко, откровенно неприязненно — к большинству, — катая желваки под кожей. Толя всем своим видом его одобрял.
Речь попытались замять, вроде бы не слышали, однако на свадьбе оказался генерал. Не свадебный — это был дедушка невесты.
Он весь кипел, возмущенный кощунственными словами. Он протестовал, он не мог примириться.
Они еще долго, перебивая других, выкрикивали через столы свои аргументы. Каждый бурлил собственной убежденностью и правотой.
Андрей не мог остановиться. Это было скопившееся, спрессованное его раздражение.
Разумеется, в такой роли даже нельзя было представить себе Арсения Александровича. Он притерпелся к обидам, чувство задетости было спрятано глубоко, может быть, и от самого себя.
Его не выбирали на писательские съезды или в состав правления. Вроде бы кому это нужно? Ан нет. Помню, как-то на общем московском собрании или пленуме его назвали в президиум. Он отнесся к этому очень серьезно, просидел на сцене весь день.
У него была безукоризненная репутация человека высочайшей порядочности. Понятно, он никогда не писал и не выступал против кого бы то ни было. И здесь я хочу сказать об этой проблеме безотносительно к нему.
Среди тех, кто подписывал что-то по поводу, скажем, Солженицына или Сахарова, есть замечательные писатели и люди, которых я, несмотря на это, не только люблю, но, не боюсь сказать, и уважаю. За другое, понятно.
Сейчас любой им это вспоминает: мол, как это они, ведь уже не сажали! Да, не выдержали, не устояли перед мощным нажимом — и вот тавро на всю жизнь. Мне самому удалось избежать этого только чудом, у них не получилось. Слава тем, кто протестовал, выступал, выходил из Союза. Но вы-то чего радуетесь и клеймите? Ведь вам и еще многим не предлагали. А предложили бы, да еще строго, — неизвестно, как бы вы реагировали. Вы же были тогда другими.
Ведь если бы раньше сказать: Слуцкий выступит против Пастернака, ни один бы человек не поверил.
А он выступил. А Шкловский и Сельвинский из Ялты прислали тогда же гневно-обличительную телеграмму, пожелали отметиться. К ним-то уж вообще никто не обращался.
Очень многих в такой роли нельзя себе представить, но их на эту прочность и не испытывали. Они, к счастью для себя, оказались за чертой официально привлекаемого круга.
А как поэту Арсению Тарковскому не следует подыскивать место: серебряный век или фронтовое поколение. Он стоит особняком. Как художник, он объективно оказался на позиции, игнорирующей личный опыт. Он как бы считал, что использовать его — это слишком просто. Он был органичен в своем состоянии, но одновременно это мучило его.
И он всю жизнь продолжал находиться передчем-то иным, новым…
Жизнь на износ
(О Константине Симонове)
Когда умер Симонов — помню летний переделкинский день с этой, уже ожидаемой и все же неожиданной вестью, — когда он умер, я ощутил, как много он значил в жизни, не только в моей. Я понял, что буду еще не раз думать о нем, размышлять, вспоминать и, наверное, напишу о нем — позже.
А тогда в Переделкине с нами за столом сидел Владимир Огнев, и он часто ездил в больницу, где находился Симонов, навещать, правда, не только его — там лежали еще двое знакомых Огнева, один даже присылал за ним машину.