Поиграем со смертью?..
Шрифт:
— Да, здесь не пройти, наверное, — сквозь кашель ответила Дина, и вдруг из соседнего переулка появилась сгорбленная фигура.
Мы замерли, а человек, едва передвигавший ноги, вдруг громко, надрывно закашлялся, а когда кашель утих, посмотрел на небо. Серые драные штанины лохмотьями свисали с худых, как спички, ног. Коричневая рубаха, которую можно было назвать лишь тряпьём, прикрывала выпиравшие кости этого живого скелета. Красное лицо, запавшие глаза, сухие, потрескавшиеся губы и полные муки глаза. Он покачивался в такт дрожащим языкам пламени и смотрел на скрытое от наших глаз небо, а затем вдруг захрипел и рухнул на раскалённую пыльную землю, как подкошенный. Секунда, и я рванулся к нищему, потерявшему сознание, но меня схватили за руку и рывком дёрнули назад. Я обернулся. Инка держала меня за руку, и в её глазах плескалась ярость.
— Только попробуй, — прошипела она.
Чего?! Это я должен человека на верную смерть в огне бросить?!
— А не пошла бы ты…
— Заткнись, — оборвала меня Инка. — Он болен. Хочешь сдохнуть от чумы?
— Чего? Какая чума, Инн, ты с дуба рухнула?! Он просто…
— Бубонная чума, — вмешалась Дина. — Великий лондонский пожар уничтожил последние очаги заражения. Великая чума пришлась на тысяча шестьсот шестьдесят пятый год, но отдельные случаи заболевания фиксировали вплоть до этого дня.
— Да он просто нищий, потерявший сознание от голода! — крикнул я и рванулся к мужчине. Но в ту же секунду меня сбили с ног, а следом затылок пронзила тупая боль — меня со всей силы приложили головой о землю.
— Ты будешь меня слушаться, Алексей! Или подохнешь! Выбирай: или делаешь, что я говорю, и выживаешь, или выбираешься из этого чёртова пожара в одиночку — без меня, Дины и Спирса! Зато с чумным больным, который испускает дух! Ну?!
Я с ужасом посмотрел на сестру. В её лице не было ничего человеческого — только холодная, жестокая решимость довести задуманное до конца. Слушая её голос, я подумал, что она в ужасе, ведь Инна кричала, но… в её глазах не было ни паники, ни страха, ни отчаянья. Ни даже злости. В них застыло безразличие и обещание переступить даже через мою жизнь, если потребуется.
Нищий вдруг вновь закашлялся, и я обернулся. Зря. Тело мужчины содрогалось в конвульсиях, он надрывно кашлял, царапая землю, а на пыльную дорогу с потрескавшихся губ срывались алые капли.
Он был болен. Он умирал. И если я помогу ему, заражусь чумой…
— Понял, спаситель мира? — процедила Инка и снова приложила меня головой о землю. А жар становился просто нестерпимым… — Ты его не спасёшь! Он уже мёртв! Либо ты встаёшь и идёшь за мной, либо горишь в этом Аду, понял?! У тебя выбор есть, у этого четырёхсотлетнего трупа — нет. Выбирай.
Инка встала, отпустив ворот моей куртки, и я вновь посмотрел на нищего. Он уже не дрожал, и лишь едва заметно скрёб пальцами по земле. А огонь раскалял воздух, и рядом с больным падали пучки горевшей соломы, обещавшие его сжечь. Если я ему помогу, я сам умру. Если оставлю здесь, умрёт он. Сгорит. Но ведь он уже мёртв, разве нет? И даже если я его выведу, через три часа он исчезнет, словно его и не было! Но так он всего лишь исчезнет, а если я его брошу — сгорит! Но… я тоже не хочу умирать… Но ведь чума излечима, разве нет? Я ведь смогу потом обратиться к врачу и…
— Алексей, — Инна присела рядом, загородив от меня нищего, и её голос вдруг стал спокойным, тихим и полным уверенности в своей правоте. — Этот человек мёртв. Но даже если ты вытащишь его отсюда, он исчезнет. Подумай вот о чём: он мучается. Ему очень больно. У него нет сил даже стоять, не то, что идти. Он умирает, но никак не может умереть. Он мучается от боли и невозможности ни умереть, ни покончить со всем этим. Да, чума лечится. Современная чума. Эти же палочки — семнадцатого века. У каждого вируса есть свой штамм, знаешь? Как у гриппа есть сотни разновидностей, и от каждого вакцина своя. Кто даст гарантию, что чуму семнадцатого века смогут вылечить антибиотики двадцать первого? Ты хочешь рискнуть? Ради того, чтобы продлить агонию умирающего? Ты хочешь заставить его мучиться ещё дольше? Здесь он умрёт, задохнувшись угарным газом — его лёгкие уже еле работают. Ты видел, он кашляет кровью — видимо, его лёгкие уже не выдерживают. Они не смогут поддерживать жизнь в таком душном месте. Он не сгорит — он задохнётся. Продлишь его мучения или позволишь умереть, не мучаясь лишние три часа?
Я переводил взгляд с сестры на Дину и думал о том, права ли Инна. Но мои размышления прервал Спирс, бросивший:
— Времени нет, скоро все пути будут отрезаны. Этому человеку не помочь. Не стоит играть в Бога, Вам не спасти в этом мире ни одного смертного. Либо Вы идёте по доброй воле, либо я заставлю Вас идти — кармический баланс нарушать нельзя. Мёртвые должны быть в могиле, живые — жить.
Играть в Бога, да?.. Вот что я всё это время делал? Их не спасти, так? Никого. Тогда зачем вообще кому-то помогать, если ничего не изменить? Бесит! Бесит это всё! Почему невозможно ничего изменить? Почему нельзя никому помочь? Потому что они все давно умерли? Но ведь вот они, перед нами, живые! Или… уже нет? Или это лишь тени давно умерших людей?..
— Они давно умерли, Лёша, — тихо сказала Инна, и я встал.
— Идёмте, — я не узнал свой голос. Потому что в этот момент я себя ненавидел. Я не Бог, и не мне решать, жить человеку или умереть. Но я отказался помогать тому, кто нуждался в помощи. Я не хотел вершить судьбы — лишь хотел помочь тем, кто нуждается. Вот только мне пришлось делать выбор. Он или я. И я выбрал свою жизнь.
Мелочный. Эгоистичный. Трус.
Ненавижу себя…
Инна схватила меня за руку, но я её отдёрнул, и сестра, одарив меня раздражённым взглядом, бросилась бежать. Мы вновь мчались по залитым алым маревом узким улочкам с липкими, скользкими камнями, усыпанными мусором и облитыми помоями. А я всё никак не мог оглянуться, чтобы посмотреть на человека, которого мы бросили умирать.
Подло. Жестоко. Беспощадно.
Ненавижу этот мир…
Воздух раскалился до предела, горло разрывало удушье, кашель стал почти беспрерывным, и мне казалось, что я скоро выплюну на землю собственные лёгкие… как тот нищий. Но мы бежали вперёд, в оранжевое пекло, роняя капли пота и слёз, которые из нас выжимали жар и кашель. А конца этим грязным узким улочкам видно не было, и огненный лабиринт превращался в ловушку. Безвыходную ловушку.
Нас решили поджарить заживо.
Воздуха не хватало, мы натыкались на тупики, разворачивались и бежали обратно. Петляли, как слепые в темноте, а мир рушился на наших глазах, снова окрашивая всё вокруг в алый. Вот только на этот раз — собственноручно… И рушившиеся крыши, падающие балки, осыпавшиеся старые каменные стены становились привычным фоном, который пугал уже не своей ужасающей неотвратимостью, а этой самой, пресловутой обыденностью.
Словно Ад стал нормой, а разрушение — единственно возможной реальностью.
И рёв пламени, его треск уже словно не звучали для нас, отгоняемые сознанием. Даже постоянная опасность обрушений почему-то стала не больше, чем безумной игрой. Только порой жнец вдруг кидался к нам с Диной и спасал наши жизни… но даже это перестало пугать.
Это всего лишь Ад всего лишь смерть слышишь они тебя поглотили!
Мы привыкли. И это было самым страшным.
Инна ещё дважды чудом спаслась от смерти. Сначала дверь повисла на запоре, непонятно как удержавшись от падения на мою сестру, а затем из подворотни вдруг вылетел мужчина лет сорока в довольно потрёпанном наряде, тащивший за плечом объёмный тюк, и, врезавшись в Инку, грохнулся на землю, уронив и её. А рядом с ними обрушился целый этаж, выступавший над улицей, и серые камни, покрытые чёрной сажей, словно нехотя продолжало лизать пламя, догоравшее на головешках. Англичанин выглядел ошалело и испугано, но на наш странный внешний вид даже внимания не обратил. Видимо, настолько был напуган. Он подскочил, закинул тюк обратно за спину и окинул нас мутным, полным ужаса взглядом. Я тоже успел мельком его рассмотреть: на ногах лондонца красовались чёрные штаны, серые чулки и видавшие виды башмаки с пряжкой, а дополняла образ «скромного труженика» странная «куртка» до пояса из чёрного сукна, плотно облегавшая упитанную фигуру, которая характеризовалась объёмными на плечах рукавами и стоячим воротом, из-под которого торчал некогда белый, а ныне — грязный воротник рубашки. Англичанин наконец обрёл дар речи и, всё ещё глядя на нас ошалевшими глазами, затараторил: