Поповский
Шрифт:
От Ташкента до Москвы — три часа лета, но Симонов несколько лет продолжал играть в «жизнь в глуши». Он даже на Третий съезд писателей не поехал: «Писатель должен писать!» И, надо сказать, трюк этот ему полностью удался: помню сочувственные разговоры о бедном изгнаннике, «на котором ЦК выспался за Пастернака», о Константине Михайловиче, который хотел как лучше, «а гады из ЦК...»
Вернулся Симонов через год или через полтора после смерти Бориса Пастернака, когда толки о трагедии великого поэта замолкли. Встретили корреспондента «Правды» в столице вполне дружелюбно: очень скоро он оказался членом Ревизионной комиссии Центрального комитета КПСС.
IV
...Семьдесят лет назад Ленин похвалил роман Горького «Мать». «Очень своевременная книга», — написал он. Прийдя к власти, большевики (хотя и не сразу) создали своевременную литературу, литературу, назначение которой в том только и состоит, чтобы своевременно откликаться на команды хозяев страны. Те, кто не научились сочинять «своевременные» книги: Бабель, Булгаков, Зощенко, Платонов, Мандельштам, Ахматова, Пастернак — пошли под нож. Симонов, начинавший с искренних лирических стихов, быстро смекнул что к чему и переучился. Каждый год в нескольких издательствах выходят его произведения. И в каком бы жанре он ни выступал, книги его всегда своевременны, всегда соответствуют политической нужде сего дня.
Был ли он талантлив? Об этом трудно судить. Законы и критерии «своевременной литературы» настолько отличаются от критериев литературы вообще, что нет возможности сравнивать их между собой, как невозможно сравнивать рисунок на папиросной коробке с полотнами Рембрандта. У них разное назначение, разная судьба. Сочиненные в пору холодной войны пьесы «Чужая тень» и «Русский вопрос» нельзя исследовать по законам драматургии уже по одному тому, что сам автор не рассматривал их с этой точки зрения. То же самое можно сказать и о многих сборниках симоновских стихов и в том числе томике «Друзья и враги». Последний имеет несравненно большее отношение к дипломатическим нотам и газетным шпилькам эпохи Сталина и Трумена, нежели к сфере, где обитают поэтические музы.
О военных романах Симонова будущим литературоведам говорить будет еще труднее.
Константин Михайлович романы свои не писал. Он наговаривал текст на пленку, затем сотни и тысячи метров пленки передавал своему то ли литературному секретарю, то ли соавтору Евгению Воробьеву. Воробьев, очень средний московский литератор, имел полномочия делать из этой болтовни готовые литературные произведения. Несколько моих знакомых вынуждены были редактировать эти рукописи. Они рассказывали, что в наговоренном на пленку тексте концы то и дело не сходились с концами, сюжет рвался и расползался, белокурые герои к концу книги начинали кивать смоляными чубами, а мягкие козловые сапожки на ногах героини вдруг ни с того ни с сего начинали грубо скрипеть и стучать каблуками. В тех случаях, когда редакторы обращались по этому поводу с недоуменными вопросами, Симонов отделывался короткой фразой: «Спросите Воробьева!» Воробьев ворожил над чубами и сапогами, что-то выстригал, что-то вставлял, и все шло в типографию, где размножалось в миллионах экземпляров. Я как-то не вижу смысла анализировать такого рода синтетическую литературу...
Впрочем, оговорюсь: беда военных романов Симонова вовсе не в том, что их наговаривал на пленку один, а писал другой. В конце концов, это романы его, и только он несет за них ответственность. Непоправимая же беда этих книг в том, что у автора нет сколько-нибудь четкого нравственного подхода к описываемым событиям. Можно придумать завязку, кульминацию сюжета и развязку, но невозможно имитировать авторскую совесть, подлинное авторское чувство. Без совести же нет литературы. Без нее между книгой и читателем не пробегает искры истинного доверия. В то время как белорусский писатель Василь Быков каждой строкой своей открывает читателю трагическую правду войны, Симонов по сути равнодушен к трагедии прошлого. Он только царапает, бередит воспоминаниями ноющие раны старых воинов, делает вид, что понимает тоску и обиду своих читателей, намекает, что как писатель сочувствует им. Кое- кто из живущих в провинции старых солдат еще клюет на лже-сочувствие, но уже сейчас видно, что книги эти не намного переживут своего автора. Что же до симоновских опубликованных дневников, то отсутствие искренности убивает их полностью. Знакомая редакторша, вынужденная читать эти «Дневники» по долгу службы, однажды со вздохом процитировала мне строку из чьих-то стихов: «Знать столько слов и все для лжи!..»
Симонов любил говорить о своей особой верности военной теме. Он десятилетиями цеплялся за эту тему, громоздил продолжения и ответвления своих романов. Но ни привязанности, ни любви во всем этом не было. Был расчет.
Автор военных полотен в отличие от своего коллеги, пишущего на современные темы, свободен от тяжелой необходимости как-то объяснять современникам уродливый мир послесталинской эпохи. Он может сделать вид, что за тридцать с лишним лет в стране вообще не произошло ничего сколько-нибудь значительного. Это очень удобная позиция, которая надежно укрывает писателя от глаз надзирающих над литературой чиновников. Военная тема позволяла Константину Симонову последние тридцать пять лет безо всяких забот общаться со своими читателями и издателями.
Военная тема в Советском Союзе всегда своевременна, она является даже основой «своевременной» литературы. Она самая выгодная, самая обильно кормящая. Впрочем, тот, кто владеет мастерством сочинения «своевременных» книг, всегда сыт. У этого типа деятельности есть лишь один недостаток: такая служба убивает душу и талант. Писатель, даже самый малоодаренный, в общем-то, как правило, любит свой народ. И подлинное искусство отличает от подделки. Но несколько раз в жизни мне случалось видеть коллег, откровенно равнодушных к писательскому делу. И это всегда были мастера своевременной литературы.
Одного из них я встретил в коридоре подмосковного Дома творчества. Время было обеденное. Знаменитый детский писатель, выйдя из своей комнаты в тапочках и мятых пижамных штанах, брел по направлению к столовой. Перед лестницей, ведущей в нижний этаж, он остановился, потянулся всем своим рано разжиревшим телом и произнес с тоской в голосе: «Скучища какая... Как они мне надоели, эти мои детки...» Речь шла не о детях писателя, а о его литературных героях, сельских мальчиках и девочках. За повести о пионерах-колхозниках мой коллега получил в начале 50-х годов Сталинскую премию. Сочинения его были тошнотворно неправдоподобны, и сам он не хуже других знал это, ненавидел и прославивших его героев и самую свою профессию-кормилицу. Опустошенный, несчастный, он даже не скрывал, что видит в писательском деле только заработок.
Вторая встреча, казалось бы, не имела ничего общего с первой, но оставила у меня такое же точно чувство. В Центральном доме литераторов в Москве проходил вечер памяти Михаила Булгакова (1891 — 1940). Шедевры затравленного, умершего в нищете Мастера наконец-то были извлечены из небытия, и их начали публиковать. Власти спешили объявить Булгакова своим, советским. Как бы то ни было, для меня и моих друзей этот вечер был праздником: актеры читали отрывки великолепной булгаковской прозы, современники вспоминали о шутках и проказах гениального автора «Мастера и Маргариты». Только один человек весь вечер оставался равнодушным к происходящему. Это был председательствующий Константин Симонов. Ему, как всегда, поручили провести очередное «взрывоопасное» мероприятие, и он сделал все, чтобы погасить восторг зала. Из его вступительного слова явствовало, что, действительно, жил в Москве писатель Булгаков, жил-поживал да и умер от естественных причин. Партия же и правительство заботливо сохранили его бумаги, и вот кое-что из того, что автор не успел издать, теперь выходит в свет. Все это Константин Михайлович произнес мертвенным голосом, глядя поверх голов мертвыми глазами. Тем же голосом и тем же взглядом сопровождал он каждый номер, каждого выступающего. В зале это заметили. «Ему, очевидно, приказали испортить нам настроение», — предположила моя соседка. «Никто ему ничего не приказывал, — ответила другая, — Симонову просто давно уже надоели все и всякие литературные игры». В антракте я услышал, как старик-писатель заметил: «Похоже, что Михаил Булгаков сегодня выглядит более живым, чем Константин Симонов». — «Ну, что вы хотите от Константина Михайловича, — иронически пожал плечами его спутник, — сейчас уже десятый час вечера, а Костя все еще на работе...»
V
Симонов до конца дней своих оставался в партийной обойме. Отдыхал в закрытых санаториях ЦК, лечился в кремлевской больнице, присутствовал на совещаниях, куда нет допуска обычным смертным. Но реальное его значение как международного агента и пропагандиста-совратителя год от года сходило на нет. Были когда-то у Константина Михайловича шикарные поездки по заграницам. Сразу после войны специально посылали его во Францию уговаривать Бунина вернуться в СССР. Бунина он не уговорил, но кое-кого помельче обольстил. Большая часть этих русских возвращенцев в конце 40-х годов попали в лагеря. Советские власти успешно торговали симоновским псевдолиберализмом и позднее, в пятидесятые годы. Это продолжалось до тех пор, пока не выехали на Запад настоящие либералы и подлинные диссиденты, защитники прав человека. Информационный поток о реальной жизни в СССР в 60-е годы резко возрос, и Симонов-порученец потерял для западной публики свою привлекательность.