Ромашки для Наташки
Шрифт:
— Пациент, — ответила я. — Просто пациент.
— Ах, пациент, — разочарованно протянула мама. — Ну, это не считается. Пациенты всегда дарят цветы врачам, это такая традиция. Я думала, наконец-то…
— Я знаю, мам, — перебила я. — Это просто ромашки.
— Ромашки? — Мама фыркнула. — Ну и подарок. Ромашки дарят только деревенские. Вот если бы розы, или хотя бы тюльпаны…
— Мне нравятся ромашки, — сказала я тихо.
Мама что-то еще говорила, но я уже не слушала. Я смотрела на цветы и думала о том, как они попали в эту кружку. Как их купили в ларьке у метро, наверное, рано утром, когда еще было темно и моросил дождь. Как их несли в пакете вместе с лекарствами, бережно, чтобы не помять. Как их подарили мне с улыбкой, которая была светлее любого солнца.
— Мам, мне пора, — сказала я, когда мама сделала паузу, чтобы перевести дыхание. — Обход.
— Работа, работа, — вздохнула мама. — Ладно, иди. С праздником, дочка. Люблю тебя.
— И я тебя, мам.
Я положила трубку и снова посмотрела на ромашки. Они стояли в кружке, чуть наклонив головки, как будто прислушивались к чему-то. Или ждали.
Я взяла фонендоскоп и вышла из ординаторской. В коридоре меня окликнула медсестра:
— Наталья Сергеевна, у вас цветы в ординаторской? Я видела, когда заходила.
— Да, — ответила я. — Пациент подарил. Из пятой палаты.
— Ой, — медсестра, молоденькая Настя, улыбнулась. — А он симпатичный, этот Михаил Владимирович. И такой вежливый. А что подарил? Розы?
— Ромашки, — сказала я.
— Ромашки? — Настя удивилась. — Странно. Обычно дарят что-то попышнее.
— Он сказал, что я похожа на ромашку, — слова вырвались сами собой, и я тут же пожалела о них.
Настя посмотрела на меня с интересом.
— Ой, да он же в вас влюблен! — выпалила она, а потом спохватилась, вспомнив, с кем разговаривает. — То есть… я хотела сказать…
— Он просто благодарен, — отрезала я. — Идите, Настя, у вас свои дела.
Она убежала, а я осталась стоять посреди коридора. Влюблен. Глупости. Пациенты не влюбляются в своих врачей. И врачи не влюбляются в пациентов. Это этика, это правила, это то, что вбито в голову с первого курса. Врач и пациент — это профессиональные отношения, в которых нет места личным чувствам.
Я знала это. Я это помнила. Я это соблюдала всегда.
Но почему тогда я сейчас стояла и думала не о том, что мне нужно в третью палату проверить давление, а о том, как он сказал: «Вы больше похожи на ромашку»?
Я тряхнула головой, отгоняя непрошеные мысли, и пошла по коридору. Работа. Только работа. Это всегда спасало.
День тянулся долго. Обход, анализы, консилиум по поводу сложного пациента из четвертой палаты — того самого, с нестабильной стенокардией. Заведующий, Семен Борисович, был в хорошем настроении — жена, видимо, не пилила за то, что пришел на работу в праздник, — и мы быстро нашли решение по корректировке терапии.
Потом были назначения, выписки, разговоры с родственниками. Кто-то из пациентов подарил медсестрам торт, и в ординаторскую принесли кусок, но я отказалась — не хотелось. Пить хотелось, но кофе закончился, а кипяток из кулера пить было противно.
Я вернулась в ординаторскую после обеда, и первое, что увидела — ромашки. Они стояли на столе, все такие же живые, и кружка с надписью «Лучший доктор» теперь казалась мне не поцарапанной и старой, а уютной, почти домашней.
Я села за стол, взяла в руки карту Михаила Владимировича. Открыла, посмотрела на данные. Тридцать четыре года. Инфаркт. Удовлетворительное состояние. Динамика положительная. Можно выписывать через три-четыре дня, если анализы будут хорошими.
Через три-четыре дня он уйдет. Я больше не буду заходить в пятую палату по утрам, не буду слушать его сердце фонендоскопом, не буду смотреть в его серые глаза, которые смотрят так, будто видят что-то, чего не видят другие.
Я захлопнула карту. О чем я думаю? О чем, черт возьми, я думаю?
В дверь постучали.
— Да, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Дверь открылась, и на пороге появился он. Михаил Владимирович. В больничной пижаме, поверх которой был накинут халат. В руках — ничего. Он стоял, слегка опираясь на косяк, и смотрел на меня.
— Михаил Владимирович, — я встала. — Вам нельзя ходить по коридору без сопровождения. Вы должны соблюдать постельный режим.
— Я знаю, — сказал он спокойно. — Мне нужно было вам кое-что сказать.
— Говорите. Но лучше присядьте.
Я указала на стул напротив. Он прошел, сел, положил руки на стол. Я заметила, что они у него большие, с длинными пальцами — руки художника. И на правой руке, на указательном пальце, — след от карандашного грифеля, въевшийся в кожу.
— Я хотел извиниться, — сказал он.
— За что?
— За цветы. Я поставил вас в неловкое положение. Я видел, как вы растерялись.
— Вы не поставили меня в неловкое положение, — ответила я. — Я просто… не ожидала. Спасибо, они очень красивые.
— Вы их поставили в кружку, — он кивнул на стол, и на его лице появилась легкая улыбка. — Я заметил, когда шел мимо. Дверь была открыта.
— В ординаторской нет вазы, — сказала я, чувствуя, что оправдываюсь. — Но они там хорошо стоят.
— Им там хорошо, — согласился он. — С вами.
Повисла пауза. Я не знала, что сказать. Он тоже молчал, но смотрел на меня так, что мне захотелось отвести взгляд. Я не отвела.
— Вы правда считаете, что я похожа на ромашку? — спросила я вдруг, и сама удивилась этому вопросу.
Он подумал. Не сразу ответил, а подумал, глядя на меня, и это было странно — обычно люди отвечают быстро на такие вопросы, не задумываясь.
— Да, — сказал он наконец. — Ромашка — это цветок, который не кричит о себе. Она не броская, не яркая. Но когда вы смотрите на ромашковое поле, вы понимаете, что это самое красивое место на земле. Потому что в каждой ромашке есть свет. И все вместе они создают????… я не знаю, как сказать по-русски. Ощущение дома.
— Ощущение дома, — повторила я.