Сергей Есенин
Шрифт:
«Я слишком ушел в себя и ничего не знаю, что я написал вчера и что напишу завтра… Я чувствую себя просветленным, не надо мне этой глупой шумливой славы, не надо построчного успеха. Я понял, что такое поэзия».
В последние два месяца 1924 года и в январе 1925-го им написаны, кроме нескольких «персидских» стихотворений, «Письмо от матери», «Ответ», «Льву Повицкому», «Русь уходящая», «Письмо деду», «Батум», «Метель», «Весна», «Мой путь».
Стихи-послания писались легко, как бы перетекая одно в другое, словно поэт в который раз по кругу прогонял свои мысли и чувства, пытаясь уяснить смысл всего, что с ним произошло.
В каждом из посланий он выносит себе приговор, как человеку ушедшего времени, как неудачнику, выброшенному из жизни новой жестокой эпохой.
И я, я сам Не молодой, не старый, Для времени навозом обречен. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я человек не новый! Что скрывать? Остался в прошлом я одной ногою…Но тут же все его существо восстает против подобного самоуничижения, он пытается преодолеть отчаяние, но находит для этого лишь несколько красивых декоративных фраз.
Но все ж я счастлив. В сонме бурь Неповторимые я вынес впечатленья. Вихрь нарядил мою судьбу В золототканое цветенье.В «Письме к женщине» отчаяние опять овладевает им:
С того и мучаюсь, Что не пойму, Куда несет нас рок событий.И опять поэт пытается вырваться из заколдовавшей его тоски и нащупать «зацепку за жизнь»:
Любимая! Сказать приятно мне: Я избежал паденья с кручи. Теперь в Советской стороне Я самый яростный попутчик.Но неуверенно, совсем неуверенно звучат эти слова…
А в диалоге с матерью он погружается в «жуть» и жалуется, как ребенок:
Родимая! Ну как заснуть в метель? В трубе так жалобно И так протяжно стонет. Захочешь лечь, Но видишь не постель, А узкий гроб И – что тебя хоронят.И опять, в который раз, он собирает остатки душевных сил, чтобы вырваться из «жути», чтобы снова ухватиться за материнское чувство, за дружбу, за революцию, за что угодно, лишь бы отойти от роковой черты.
А качели раскачиваются все шире и шире.
А если я помру? Ты слышишь, дедушка? Помру я? Ты сядешь или нет в вагон, Чтобы присутствовать На свадьбе похорон И спеть в последнюю Печаль мне «аллилуйя»?«Письмо от матери», «Ответ», «Письмо деду», «Метель» – самые пессимистические, самые безнадежные страницы поэзии Есенина.
В них он впадает в один из самых тяжких грехов – в грех уныния. Все его прежние стихи о смерти – «В том краю, где желтая крапива…», «Устал я жить в родном краю…», «Волчья гибель» и даже поэма «Пугачев» были исполнены трагического чувства, в них бушевала стихия очищения. Энергия переживания, заключенная в них, была столь велика, что в ней не было места никакому безволию, никаким расхожим пессимистическим нотам.
А в посланиях-исповедях осени – зимы 1924 года – Есенин неузнаваем; он как бы сдался на волю судьбы, в них нет никакого вызова ей, никакого «хулиганства», никакой безрассудной веры в свою победу над роком, веры, подобной той, которой он жил, когда писал:
Только, знаешь, пошли их на хер… Не умру я, мой друг, никогда.Не с кем ему здесь сойтись в последнем поединке, даже Черный человек не приходит, а вместо него какие-то вялые мысли и чувства, рожденные обессилевшей душой:
Себе, любимому, Чужой я человек… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И первого Меня повесить нужно… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . А мать – как ведьма С киевской горы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Себя усопшего В гробу я вижу…И даже клен, который несколько лет тому назад, как юный золотоголовый витязь, стоявший на одной ноге, «стерег голубую Русь», сейчас кажется ему облезлым, хрипло гнусавящим.
Словом, и мать не мать, и клен не клен, а «просто столб позорный», на котором нужно повесить первым его, поэта.
За то, что песней Хриплой и недужной Мешал я спать Стране родной.А в отместку ему сегодняшней ночью мешают спать петухи, и луну не видно, словно ее «собаки съели», и кот, свесившись головой с лежанки, похож на черную сову в жилище ведьмы…
Одна небольшая радость была для него в этих посланиях. Кто еще до него писал письма в стихах? Ну конечно же Пушкин своим друзьям – Дельвигу, Катенину, Языкову. А те отвечали ему в том же духе. Потом традиция оборвалась.
Ни у Некрасова, ни у Фета, ни у Блока ничего подобного нет. Они были, каждый по-своему, слишком серьезны, чтобы создавать вещи в таком легкомысленном эпистолярном жанре… А он его возродил! Да еще и подчеркнул в стихах свои заслуги: все объяснять надо – иначе не поймут:
Писали раньше Ямбом и октавой. Классическая форма Умерла, Но ныне, в век наш Величавый, Я вновь ей вздернул Удила.Правда, тут же спохватился его соперник Маяковский – настрочил послание Пушкину «Юбилейное» – и еще, конечно, целую кучу посланий сочинит, глядишь, и ему, Есенину, какую-нибудь эпитафию выдаст… Посмертную… Небось Брик подсказал насчет жанра. У самого-то голова не варит. Бревно бревном… И еще обзывается: «балалаечник», «мужиковствующий», «шумит, как Есенин в участке». А кто в участок-то да в ЧК тащит? Друзья Маяковского аграновы, а Ося Брик их обслуживает…
Необычное стихотворение написалось в том декабре. «Батум» был найден в бумагах Есенина и опубликован лишь спустя 20 лет после смерти поэта. Здесь чувство одиночества и собственной потерянности достигает своего пика. «Далеко я, далеко заброшен, даже ближе кажется луна…» Он провожает глазами отплывающие «в очарованную даль» корабли, и мелькают в строчках имена каких-то француженок или американок… «Может быть, из Гавра или Марселя приплывет Луиза иль Жаннет, о которых помню я доселе, но которых вовсе – нет. Запах моря в привкус дымно-горький. Может быть, мисс Митчел или Клод обо мне воспомянут в Нью-Йорке, прочитав сей вещи перевод…» И с чего это он вспомнил о них? Может быть, созерцая огни пароходов, слыша выстрелы пограничников, вышедших на охоту за контрабандистами, подумал о таком же одиноком офицере, заброшенном на Кавказ «с подорожной по казенной надобности», отлюбившем и отстранствовавшем? Или потянули его к себе дальние страны, из которых он некогда бежал, не оглядываясь, в любимую Русь, потянули с такой притягательностью, что подумал он о трюме какого-нибудь парохода, где можно тихо плыть «в очарованную даль», ни о чем не думая и ни о ком не заботясь? Кто знает?