Слепые подсолнухи
Шрифт:
В Сильвенине проявлялись повадки отца, его серьезность, а вот зелеными глазами и особенно улыбкой мальчик пошел в мать. Мы относились к нему с уважением. Вспоминаю, как мы познакомились. Все местные мальчишки собрались у мраморной скамьи зубной клиники со стороны улицы Айяла. Мимо нас прошел священник церкви Ковадонга. Очень неприятный тип, с головы до ног вечно осыпанный перхотью. Две громадные шишки на лбу, тонкие, вялые губы, вечно влажные; когда он обращался с проповедью после воскресной мессы к прихожанам, то брызгал слюной во все стороны, истово бичуя грехи и пороки. А когда цедил сквозь зубы молитвы, густая белая пена скапливалась в уголках рта. Все мы, хорошо выдрессированные в колледже, суетливо выстроились в очередь, чтобы приложиться к милосердной руке прелата, которую он, не отстраняясь, вяло протянул нам в знак милости к нашему глубокому почтению. Все, кроме Сильвенина; когда мы вновь сбились в стайку, он довольно громко спросил нас: «А знаете, что священники жопу не моют?»
Все посмеялись его остроумию, но я вдруг почувствовал мерзкий холодок необъяснимого страха оттого, что важная тайна, свято хранимая в моем доме, может быть раскрыта, а еще некую связь, которая с этих пор соединила нашу семью с этим мальчиком. Сейчас даже не смогу сказать почему, наверное из-за образа мыслей родителей, но я не помню, чтобы дома мне когда-нибудь говорили о Церкви, священниках, клире, о религии вообще. Все сводилось исключительно к зубрежке Священного Писания и катехизиса. Единственное, что сохранила моя память: иногда мне помогали готовить домашние уроки. Сейчас я полагаю: родители боялись, что я усвою то, о чем они размышляют, а я боялся узнать их мировоззрение. Это была особая форма нашего общего неписаного договора, частью которого был и шкаф, где обитал мой папа, и вдовство мамы. Все было по-настоящему, и ничто не было правдой.
Должно быть, в отречении обретаешь чудесный дар, плоды, которые порождает жесткий, колючий кустарник под названием жизнь? Я самого себя спрашиваю: в силах ли я превратить себя в жесткий кустарник, древо с колючим сухим стволом, которое тянется к горним высям, питаясь силой греха и покаяния, блужданиями и возвращением на истинный путь, гордыней и унижением? Признаюсь, падре: после бесконечных зим и изнуряющих засух я знаю, что внутри меня зародились ростки будущих цветов, которые со временем способны принести плоды. Я исключил для себя предназначение пастора и решил влиться в стадо. Прошло полгода после первой моей беседы с Эленой. Случались и другие, нежданные и искусно подстроенные встречи. Всякий раз я выказывал искреннюю чистоту намерений, чувств и даже, как я уже имел честь поведать Вам об этом, пылкую и ревностную дружбу.
Потеря супруга, пусть даже и в силу объективных, неизбежных обстоятельств нашей общей истории, потеря отца семейства, к тому же отсутствие известий о старшей дочери Элены, подхваченной огненным порывом войны, унесенной на чужбину, а также страстное стремление взрастить в себе росток, одновременно и полный жизни, и печальный, — все это и множество других обстоятельств и причин объясняли мне ее замкнутость, и нежелание говорить о чем-либо, кроме сына, и торопливость, с которой она поспешно уходила, закончив беседу, и стыдливость, когда речь заходила о ней самой. Тогда, падре, все это я посчитал благопристойностью и чувством собственного достоинства.
Не однажды приходил я к ней днем в надежде поговорить, объяснить свои намерения, но ее никогда не оказывалось дома. Пожалуй, сей прискорбный факт, коль речь идет о женщине, должен был бы меня насторожить, но, увы, душевное смятение, зародившееся во мне при мысли о возможности для меня самостоятельно избрать собственное будущее, не позволило мне скрупулезно проанализировать всю странность происходившего.
Мои обязанности в колледже сводились в основном к административной работе, поэтому свои частые отлучки я оправдывал необходимостью изыскивать дополнительные источники пожертвований во благо ордена. И все же брат Аркадио, наш игумен, поставил мне в упрек небрежение к работе и легкомысленность поведения. Не спорю, основания на то были. Молитвы казались мне бесконечными. Мессы и религиозные церемонии более не вызывали во мне жара, который должен возгораться в душе каждого несчастного грешника пред светлым ликом Господа. Поверите ли Вы мне, падре, но из всего Священного Писания в долгие часы благочестивых бдений единственная фраза, которая постоянно вертелась в голове, — это строка псалмов: «Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущейся между лилиями» [48] .
48
Книга Песнь песней Соломона. 4, 5.
Лифт остановился на четвертом этаже. Элена была на кухне, перебирала и мыла чечевицу и замерла, похолодев: что это значит? Рикардо, счастливый оттого, что наконец-то удалось сделать удачный перевод одного из дьявольски трудных стихотворений Китса, уже занес было руку над клавишами ундервуда и тоже замер, словно с удивлением осознал, что творит нечто незаконное. И только часы на стене в столовой продолжали монотонно отстукивать ритм убегающим мгновениям, не обращая ни малейшего внимания на нежданный звонок в дверь.
Через несколько секунд замешательство сменилось деловитой суетой. Элена осторожно скользнула по коридору. Убедилась, что Рикардо уже скрылся в своем убежище. Поправила деревянные четки с крупным зерном, которые закрывали собой петли дверных створок шкафа. Подошла к рабочему столу мужа, собрала исписанные листки. Распахнула балконную дверь. В комнату ворвалась весна. Стараясь не шуметь, подошла к входной двери. Замерла настороженно, вслушиваясь, не донесется ли из-за двери какой шорох. Тогда можно было бы понять, кто пожаловал к ним, кто затаился там, на лестнице. И вдруг второй звонок, словно звонкая пощечина, подбросил ее от неожиданности. Она даже сдавленно вскрикнула, застигнутая врасплох.
За дверью оказался брат Сальвадор. В глазок она разглядела его круглое лицо, начинающую лысеть голову. Он улыбался одними уголками рта, губы плотно сжаты. Глаза полузакрыты. Во всей его фигуре ощущалось желание походить на жалостливого блаженного. Элена открыла дверь. Он вошел, монотонно, нараспев, словно псалом, повторяя: «Добрый день, добрый день, добрый день».
Переступил порог и только тогда вежливо спросил, можно ли войти. Элена закрыла дверь со словами: «Проходите, брат» — и проводила его в столовую. Сесть не предложила, но ему приглашения и не надо было — и без того удобно устроился на стуле. Посетовал, что, мол, в сутане очень жарко. Она предложила ему стакан воды, но лицо гостя озарилось блаженной улыбкой, явно намекавшей: какая вода, немного вина сгодится лучше.
Когда Элена вернулась в столовую с бутылкой вина и одним стаканом, брат Сальвадор уже просматривал книги, которые были разложены на буфете. Пробормотал что-то невнятное по поводу литературы и одиночества и поднял уже наполненный стакан за здоровье Элены. Пил быстрыми мелкими глотками, чтобы по возможности не было слышно бульканий в горле, потом громко прищелкнул языком, вероятно полагая, что лучшей хвалы виноградникам Вальдепеньяс подыскать трудно. Оказывается, он пришел поговорить о Лоренсо.
— Он что-то натворил?
— Нет-нет, что вы!!! Как раз совсем наоборот. Замечательный мальчик. Мог бы стать первым в классе. Если бы не его застенчивость… — И тут зажурчала пламенная речь о необходимости обучать жизни, мужеству и отваге, чтобы стать лучшим, primum inter pares [49] , первым пред ликом Господа. — Возможно, все дело в том, что у мальчика нет отца…
Молчание Элены только распаляло красноречие святого брата, поток религиозного пустословия обрушился на бедную женщину. Брат с воодушевлением вещал о жертвенном служении на ниве образования, об ответственности и тяжком бремени отыскивать среди деток лучших, о сложности направлять энергию мальчиков в нужное русло, на добрые дела, чтобы воспитать из них великих вождей, предназначенных судьбой для великих свершений.
49
Первый среди равных (лат.).