Терек - река бурная
Шрифт:
— А что это тут за гульба?! — крикнул Жайло.
Никто не ответил, не подошел к нему. Казаки, сидевшие на коридоре, лениво отвернулись.
— Почему не в строю досе, спрашиваю? Где взводный? — начал выходить из себя Иван.
Ответа опять не последовало. Наконец, один из дмитриевцев крикнул ему из-под сарая:
— В хате Степан. Уговаривает этих тетерей!
— Что это еще за уговоры! Эй, Свищенко, говори, тебя пытаю, что у вас? Почему к ученьям не готовы?..
Пожилой казак, похожий лицом на копченый окорок, беззлобно отозвался:
— А ты вон малолеток неслуженных учи. Бо мы ученые, порубались на войне, да пороху понюхали не меньше твоего… Неча нам: встань, да ляжь, да левой!..
Иван взъярился:
— Так ты революционной дисциплины не признаешь? Да я вас тут…
Через час, когда взвод все же был выстроен, выяснилось, что казаки, почти все бывшие на действительной, тяготятся ученьями и казарменным образом жизни: после передела земли каждого тянуло к хозяйству. Но главное, недовольны были хлебной раскладкой.
— Это что ж за порядки? Мы за революцию равно воюем, а нас и тут выделили: первый да второй взводы почти целиком под бедняков попали — по пуду на них пало, а мы, чисто меченые, по пяти с нас! — высказался, не выходя из строя, Алихейко.
— Да ты что это равняться задумал?! Ты скольки пудов нонче урожаю снял? А? И что ж тебя Кибиров так дочиста разбоярил, как Дмитриева, к примеру, или Литвишку-иногородца!? — горячился Иван, бегая перед строем. Потом, взяв себя в руки, попробовал достать до казачьей совести:
— Да вы ж в революционные бойцы записались. А какой вы пример для простых жителей подаете.
— Что, к примеру, скажут, когда революционный боец станичного гарнизона отказывает в хлебе своему брату-рабочему…
— А мне "городяк" не брат, мои браты хлеб робят… А пример хай командиры да комиссары подают, у них хлеба небось побольше нашего…
Тут Иван совсем взбеленился — на красивом цыгановатом лице его выступили радужные пятна. Паченко, пославший за председателем ревкома и хлебной комиссией, боялся даже, что комендант вот-вот расстегнет кобуру.
В перебранку вмешались и конники из Дмитриевского взвода — фронтовики в перемешку с неслужившими середняками (их брали из-за коней, которых почти ни у кого из партизан после Кибирова не осталось). Скандал грозил выплеснуться с казарменного двора.
— Выходи, чертов брехун, из строю! Я тебе покажу, что командиры да их семьи едят! — бесновался Иван перед шумливым, давно потерявшим строй взводом. — Выходи, ну! Кто еще? Эй, ты, Свищенко, ступай и ты сюда! Кто еще?
Набрав человек пять, Жайло, чуть не пихая их в спину кулаками, погнал со двора. Ближе других был дом Легейдо, и Иван устремился туда, не переставая сотрясать воздух бранью. В доме только что кончили завтрак. Жайло на глазах перепуганных ребятишек и Марфы перевернул на стол обливную чашку с остатками пустых щей. Мутная водица потекла ручейками по щербатой крышке стола, подбираясь к лежащей посередине горке черного хлеба. Иван схватил кусок, рассыпая клейкие крошки, потыкал под нос каждому из свидетелей:
— Ну, сам ты такой жрешь?! Нет! Ситный покуда? Ага, стервец! А Легейдо, не глядя на то, все же пять пудов назвался дать, наравне с тобой…
От сотенного Жайло потащил бунтарей к самому предревкома. Ваоилий с семьей по-прежнему ютился в старой хате на "раю двора. Тут, в тесном катушке, была такая откровенная пролетарская голь — пустые махотки на грубке, куча картофельной шелухи на столе да горка серой соли после недавней трапезы, — что даже Алихейко устыдился.
Жайло тянул казаков дальше — к Дмитриеву и к себе, но те заартачились, не пошли.
— Гаврило-то и до войны как жил, каждому известно… Детишки его заели! — махнул рукой Свищенко. — А тебя, к черту! Опчественный ты дюже, гульнуть любишь… Копейка в мошне не заживется…
— Ну, в общем, — закончил Жайло свой отчет Мефодию, — после того весь взвод хлеб сдал, да еще поповский и макушовский амбары, с коих гарнизон харчится, порешили в распоряжение ревкома передать, а заодно и председателя на сотенное довольствие зачислить.
Мефод, выслушав, одобрил:
— Молодец. Вполне по-большевистски, на примере убеждал, я б так же действовал. Только вот бесился зазря и в морды тыкал тоже… А Василию я давно говорил, чтоб на сотенное переходил, ломался он…
— Теперь мне и ломаться нечего, долю мою по делам положите: политкомиссарить в отряде опять начну, без досмотра бросать хлопцев, как видно, нельзя, — хмурясь, сказал Василий.
— Вот это доброе дельце! — встрепенулся Мефод. — У Дьякова в бригаде, слышь, чуть не в каждом взводе по комиссару.
— Ну, об этом еще особо потолкуем. Залечивай покуда ногу. Макушова я на себя возьму… Нынче в ночь подамся…
— Один не мотайся, прихвати хлопца из наших фронтовых, — посоветовал Мефод.
— Выбрал уже. Антона Литвийку возьму. Выздоровел он, в сотню вписывается, нехай ему вроде крещения будет…
— Да он уже в августовском мятеже крещен… Ну, все одно!.. Коняги у его нема, нехай мою берет… Кобылка добрая…
Часов в десять ночи, как было условлено, Василий, сидя в седле и держа на поводу вторую лошадь, стукнул в окошко к Литвийко.
За речкой в степи звенела тревожная тишь. Белел по подветренным склонам бугров и ериков крупчатый стеклянный иний; гулко, как на чугуне, отдавался стук копыт по подмороженной дороге. Можно было с уверенностью сказать, что до самого Ардона, кроме какого-нибудь шалого разъезда да голодного бирюка, никого в такую глухомань не встретишь.
Молчали. Антона все подмывало заговорить с Василием о Гаше, как-то выразить свою признательность за тот разговор, открывший ему верные пути к оскорбленному и озлобившемуся Гашиному сердцу. Но, как всегда, Василий сковывал его своей серьезностью и сосредоточенностью на собственных думах, которые казались Антону такими же огромными и непостижимыми, как сама жизнь. Он знал, что вряд ли еще когда-нибудь представится такой момент для откровений, но все же не решался нарушить молчания.
Поднимался ветер; на просторе он не гудел, а как-то посвистывал, бесшумно перекатывая по сухим лощинам комья курая, которые, беспокойно мелькая у дороги, пугали коней.