Терек - река бурная
Шрифт:
Тихон, присматриваясь к ней, заметил как-то:
— Мне кажется, она не совсем в уме… Приглядеть за ней надо бы…
Когда Гаша рассказала ему о Халиных и о Марииной истории, он, покачав круглой бритой головой, заговорил, употребляя незнакомые Гаше слова:
— Вот она, гнилая, недоученная интеллигенция! Мало ли ее сейчас мечется по русской земле, выброшенной из привычной колеи, не понимающей ни той, ни другой стороны, ни их взаимной злобы и стремления убивать… Жидок и слаб мозг у такой полуинтеллигенции, склонен чего-то искать в потемках собственной души. Пройдет время — и тот, кто не успеет сойти с ума, обязательно определится на какую-то сторону — либо нашу, либо наших врагов… Таков закон классовой борьбы.
— Так и Марья, может, еще определится? — доверительным шепотом спросила Гаша.
— Какое там! Эта уже конченая! — махнул рукой студент.
Гаша жалостливо поглядывала на Мариину неподвижную спину и тревожить ее больше не решалась.
Редкий день Гаше удавалось на часок вырваться домой, помочь матери по хозяйству, постирать и поштопать одежду Антона. Иногда Антон забегал к ней сам, и тогда, урывая у дела короткие минуты, они стояли в темных сенях, прижавшись друг к другу, обжигаясь жаром неистраченной страсти. Гаша смеялась сквозь слезы:
— Может, от того оно и слаще, что через труд каждый раз дается?
Иногда, будто опомнившись, она думала: что же это творится с нею, почему она вместо того, чтоб целиком отдаться семье, мужу, торчит днями и ночами в этом бредовом, вшивом аду? Ведь никто не нанимал ее сюда, не платит ей и не неволит. И почему ей больше других надо, и почему это в ревкоме, да и в станице глядят на нее как на ответственную за весь лазарет?
Но и в немногие минуты этих предательских раздумий с укором стучалась к ней память о товарищах августовских баррикад. Да и Тихон Городничий, студент-недоучка с его длинными патетическими речами, доставал до самых глубин ее недремлющей совести.
Длинными мутными вечерами, когда половина больных забывалась сном, а остальные, намаявшись и охрипнув в бреду, притихали от бессилия, Гаша и Тихон разжигали голландскую печь; грея в ее красном жарком пламени вечно зябнущую после болезни спину, студент начинал рассуждать или читал книжку.
Многое из его речей Гаша не слышала, так как чаще всего, усевшись в своем темном углу возле порога, дремала, уткнувшись носом в колени, но то, что слышала, западало на самое дно памяти.
После ночи, проведенной вот так, на корточках возле печи, Гаша на заре принималась за дела. Бегала с ведрами и тряпками, сжав зубы, подтирала рвотную жижу и черную тифозную пену, подавала воду и отжимала тряпки для пылающих лбов, кормила с ложки и сажала оправиться. До зеленой ряби в глазах изводился и Тихон. И все же чистоты, и порядка — единственного в их условиях средства борьбы с сыпняком — удержать не удалось. Уже к концу недели школа, несмотря на все их усилия, пропиталась смрадом ночлежного дома, в котором запах грязного тряпья мешался с запахами карболки, керосина, гашеной извести; стены пестрели плевками и островками вылущенной штукатурки.
На третий день появился первый покойник. Это был тот, примеченный Гашей еще в дороге рыжий казак из кочубеевской бригады, о славных делах которой немало порассказал ей Тихон.
Схоронить кочубеевцев Легейдо прислал двух бойцов. Ландарь сколачивал у сарая гроб, и весь день в ушах у Гаши стоял стук его топора.
Еще дней через пять перед вечером умер, не приходя в сознание, Мариин таманец, у которого, кроме сыпняка, была над ухом загноившаяся рана. Мария не ушла в эту ночь домой, сидела возле него, ссутулившись, тупая и безразличная к окружающему. Из-за нее не решались вынести покойника. Гаша, едва дождавшись утра, побежала в казарму за казаками, а вернувшись, застала в лазарете странный переполох: все больные, которые были в сознании и могли передвигаться, теснились серым горячим кольцом в углу, где стоял топчан таманца, ругали кого-то сиплыми злыми голосами:
— Дура, жизнь свою не придумала, как израсходовать…
— Интеллигентная, видать, бабочка… Они завсегда жизни больше боятся, чем смерти…
— Горя, видать, народного не нюхала, вот свое и закрыло ей весь мир…
— Эх, баба, срам-то какой — нонче от собственной руки помирать!
Гаша кинулась в угол и замерла: навстречу ей Тихон выводил Марию, безвольную, жалкую, с оголенным плечом и изорванным рукавом.
Расковыряв брошкой труп, она исколола ею собственную руку, чтобы заразиться тифом.
Умерла она на следующую ночь в жестокой агонии. Тихон говорил — от трупного яда.
Теперь, когда дом, недавно шумевший беззаботными голосами казачат, обходили и объезжали за версту — больше даже из суеверного страха, чем из-за боязни заразиться, — каждый, подходящий к нему, был на виду. Но после того, как однажды при ночном обходе комендант заметил убегающего от школы человека, ревком решил ставить сюда охрану.
Гаше и Тихону ночами стало не так одиноко. Казаки, стоявшие в карауле, часто заходили в сени обогреться. Стали подходить к печи и двое-трое больных, уже пересиливающих хворь. Теперь можно было отлучаться из лазарета.
Дома царило запустение, стояла нежилая стужа: старуха едва управлялась со скотиной, до хаты у нее уже не доходили руки.
Прибежав как-то ночью помыться, Гаша долго растапливала на кухне печь, озябшими пальцами строгала стружку и громко ругалась, проклиная свое житье. Баба Ориша пошла в сени за водой, чтобы налить чугуны, но вода в бочке замерзла. Гаше самой пришлось рубить лед, ворочать чугунами. Когда, наконец, опустилась в корыто, усталость так сморила ее, что блаженно оцепенев в тепле, она задремала. Вспугнул ее дрему легкий скрип половиц. Она еще не проснулась, а глаза уже открылись, как бы сами собой.
От двери с хлебной краюшкой в зубах шел к ней на цыпочках Антон. От румяного с мороза лица его клубился легкий парок, руки, которыми он балансировал, от широких рукавов черной будничной черкески казались огромными крыльями коршуна. Гаша вскрикнула, сжимаясь в комочек.
— Ой, уйди! Ступай, ступай отсюда, охальник бесстыжий! Куды ж ты! Не вишь, нагишом я! А-а!
Антон, улыбаясь и жуя краюшку, продолжал идти на нее.
— Да ты что это? Сейчас кипятком плескану… А ну, повертывай отсюда!
Только ущипнув ее за скользкую грудь и получив здоровую мокрую затрещину по шее, Антон повернул обратно. Отплевываясь мыльной водой и крошками, он со смехом выскочил из кухни. Подглядывая в дверную щель, он продолжал дразнить Гашу, пока та торопливо домывалась:
— Пусти, спину потру… Небось не достанешь?.. Жинка ты мне или кто? С грязной спиной ходить будешь — не подпущу к себе, вот так и знай…
— Эка испужал! Хочь бы век до тебя не касаться, хочь бы разок выспаться!..
— Так уж и век, Агафья Кирилловна? Погляжу, погляжу…