Victory Park
Шрифт:
– Вместо этого я прочту вам монолог королевы Елизаветы из пьесы Шиллера «Мария Стюарт». Это новая роль, новый спектакль. Наша труппа сейчас над ним работает.
Зал озадаченно замолчал, пытаясь представить Сотника в роли королевы. Ирка в ужасе взялась за голову: она одна знала, чем все может закончиться. Светлана растерянно и виновато отводила глаза, стараясь не встретить изумленного взгляда администратора кинотеатра. Это была ее идея пригласить Сотника сказать несколько слов перед сеансом. Кто же предполагал, что все может так повернуться? И только Федорсаныч был рад неожиданной возможности выплеснуть отчаянье привычным ему способом. В эти минуты он видел Елену королевой Елизаветой: надменной, себялюбивой, презирающей всех подданных, всех, кто случайно оказался рядом.
– О, рабское служение народу! – осторожно сказал Сотник, осматривая зал.
– Позорное холопство! Как усталаЯ идолу презренному служить!Когда ж свободна буду на престоле?Я почитать должна людское мненье,Искать признанья неразумной черни,Которой лишь фиглярство по нутру…Да, все именно так. Он для Елены чернь, прислуга, исполнитель пустых и глупых ее капризов.
…Кругом враги! Непрочный мой престолНародной лишь приверженностью крепок!Меня сгубить стремятся все державыМатерика! Анафемой грозитВ последней булле непреклонный папа,Кинжал вонзает Франция с лобзаньемПредательским мне в сердце…Она не верит никому, она всех боится, всех подозревает в предательстве, и потому предает первой. Ах, как это точно!..
Так я живу, воюя с целым миром.Мгновенья счастья быстротечны,И невольно я жить берусь по чертежам чужим.А в них измены черные ветвятся густою сетьюДлинных коридоров. Предательство рисует ложный вход,Там, где стена, плющом увитая, поднялась. И я стучу.Я жду, когда дворецкий передо мною эту дверь откроет,И вновь стучу, и вновь. Но тишина вокруг, лишь ветер смрадный,Несет отраву с домен Азовстали и распыляет над моей страной.Я одинока! Страсти не стихают в моей душе, но сердце не болит.Оно меня моложе, объяснить ему не в силах я, что допустимо,А что так больно ранит любимых и друзей, и всех, кто рядом…Нет, стой! Это притворство. Тут все одно притворство! Что значит сердце ее моложе? И почему это чертежи вдруг оказываются чужими? Чьими же тогда?
Судьба недобрая и с ней неверный случай решают все за нас.Одно лишь право – тихо подчиняться – они за ними признают,Тогда, быть может, удастся ускользнуть из-под надзораБессонных сторожей и кое-как, не выделяясь, серо, как в тумане,Прожить и не накликать на себя небесной кары. Если же ты вдругНабрался смелости и заявил открыто, что сам себе хозяин,То жизнь твоя недолгая пройдет в печалях. И окончится в психушке!Разрыдавшись, Сотник выбежал из кинотеатра «Труд». Свет в зале тут же выключили и на экране пошли титры фильма «Государственную границу не пересекал». Растерянная публика молчала.
Часть третья. Осенний счет
Глава первая
Утки и лебеди
1
Иван Багила объяснил старому, что фиксированного и окончательно определенного будущего нет, оно возникает и меняется каждую секунду настоящего. Предсказать будущее во всей полноте невозможно, потому что неисчислимое количество событий, происходящих одновременно, создает тонкий и сложный рисунок каждого следующего мгновения и влияет на все более отдаленные, без исключения. Нам неизвестно о природе времени ничего, а в будущем мы видим лишь преломленное отражение прошлого. Если летом мы говорим, что осенью этот замечательный кальвиль упадет, то имеем в виду только то, что до сих пор большинство известных нам яблок сорта кальвиль, да и всех прочих сортов, созревало осенью и падало под действием сил всемирного тяготения и других законов природы. Поэтому нет причин полагать, что судьба именно нашего яблока сложится иначе. Хотя все может быть. Все возможно, повторяем мы, даже зная что-то наверняка.
Старый не спорил. У него был свой опыт. Его гостей никогда не интересовало будущее как категория, никто не задавал ему отвлеченных вопросов, о судьбе вселенной, например. Людей смущают космические масштабы, они живут в разностороннем треугольнике, ограниченном тремя линиями судьбы: семьей, службой, здоровьем.
Максим Багила хотел спросить у Ивана, знает ли наука о той странной среде, в которую ему приходилось погружаться всякий раз, чтобы разглядеть судьбы гостей, но понял, что не сможет ее описать, и не стал даже пробовать. Как мог он рассказать о вязкой глухой тишине, в которой пузырями разных форм и размеров застыли звуки? Или о темноте, в которой свет превратился в вибрирующие кристаллы с обжигающе-острыми гранями? Там время обращено в пространство и истории жизней тянутся жесткими тугими нитями. Они то сплетаются с другими в сложные узлы, которые невозможно ни разорвать, ни распутать, то вдруг расходятся, чтобы не пересечься уже никогда. Этот мир, не похожий ни на что, открыл старому его талант, но, научившись безошибочно и точно ориентироваться в скрытых пространствах, старый вряд ли сумел бы рассказать о них так, чтобы его понял хотя бы еще один человек.
Собственное будущее перестало интересовать Максима Багилу, когда он стал старым. Принимая гостей, первое время он удивлялся тоскливому однообразию их вопросов и пожеланий, позже привык и к этому. Мечты людей были скроены по одним лекалам, их жизни словно сошли с конвейеров трех-четырех фабрик. И даже те, а может быть, особенно те, кто, как сам он, выбивался из общего ряда, настойчивее других стремились вернуться в теплое стойло, к кормушке, которую аккуратно наполняет внимательный хозяин.
Старый никогда не стыдился прошлого; ему было стыдно за свое будущее. К концу жизни у него не осталось ни вопросов, ни интересов, ни желаний. Нет, одно все-таки сохранилось – ему не хватало собеседника, равного по опыту, способного понимать и говорить с ним на одном языке. Одиночество одолевало Максима Багилу ощутимее всех болезней, старательно накопленных им за восемьдесят пять лет, даже сильнее раненной ноги, которая давно устала ему подчиняться, но так и не устала болеть.
Календарное лето закончилось, стояла теплая ранняя осень с долгими, неторопливыми вечерами, густыми красно-кисельными закатами над Куреневкой и Оболонью. В эти дни старый допоздна сидел на узкой скамейке за поветкой рядом с двумя последними яблонями, оставшимися от большого когда-то сада, – снежным кальвилем и симиренкой. Он глядел, как темное небо над Правым берегом вспыхивает и переливается огнями огромного города. Может быть, тот яркий, но непостоянный свет, колебавшийся за Днепром в его давнем и многолетнем сне, на самом деле не был заревом пожара? Может быть, уже тогда, в девятнадцатом году, за его спиной поднимался современный город, а родители молча смотрели на него, стоя у старых деревянных ворот, которые сгорели на третий год войны. Этого не проверить, но даже если так, главное остается неизменным: все, что он заслужил у жизни, – лишь свежий запах созревших яблок и одиночество тихой предосенней ночи. Только запах яблок и одиночество остались с ним до конца, до последней минуты. Максиму Багиле этого было достаточно.