Виллет
Шрифт:
Увы! Что-то стремительно увлажнило мои глаза, затуманило зрение, стерло из виду и класс, и сад, и яркое зимнее солнце. Да, я просто вспомнила, что больше никогда не получу писем, подобных тем, какие она читала. Последнее пришло давно. Благословенная река, на берегах которой я недолго нежилась, отведав несколько капель живительной влаги, выбрала новое русло, оставив мою хижину и поле засыхать в одиночестве, и понесла свое богатство в далекие края. Изменение настолько понятное, справедливое и естественное, что в голову не приходило ни единого осуждающего слова. Но я любила свой Рейн, свой Нил, почти поклонялась своему Гангу и жалела, что могучий поток прокатится мимо, исчезнет, словно мираж. Обладая немалой выдержкой, я все-таки не отличалась железным характером: руки и стол быстро намокли от слез. Плакала я недолго, но бурно и горько, а потом «надежда, которую ты оплакиваешь, страдала сама и заставляла много страдать тебя. Она не умерла, пока время не пришло окончательно: после такой долгой агонии смерть должна казаться желанной».
Я старалась примирить надежду с мыслью о кончине. Действительно, долгая боль превратила терпение в привычку. Не оставалось ничего иного, кроме как закрыть надежде глаза, набросить на лицо покрывало и скрестить ее руки в положении вечного покоя.
И все же следовало убрать письма подальше от чужих глаз. Те, кто пережил потерю, всегда ревностно собирают и прячут воспоминания: невозможно бесконечно и постоянно страдать, когда каждую секунду сердце пронзает горькое сожаление.
В один из четвергов, в наполовину свободный день, я обратилась к своим сокровищам, чтобы окончательно решить, куда их спрятать, и обнаружила – причем теперь уже с острым раздражением, – что они опять побывали в чужих руках. Сверток оставался на месте, однако ленточку явно развязывали, да и другие признаки указывали на то, что шкатулка подверглась осмотру.
Чаша терпения переполнилась. Мадам Бек отличалась редкой проницательностью, к тому же обладала ясным умом и здравомыслием. То, что ей хотелось знать, что хранится в моей шкатулке, и ознакомиться с содержанием писем, казалось неприятным, но все-таки терпимым условием школьной жизни. Маленький инквизитор из ордена иезуитов, она могла увидеть происходящее в правильном свете и понять в неискаженном смысле, но то, что она делилась полученной таким сомнительным способом информацией и даже, возможно, с кем-то обсуждала священные для меня строки, стало бы жестоким ударом. И все же серьезные основания для опасения существовали; я даже догадывалась, кто именно разделил интерес госпожи. Родственник, месье Поль Эммануэль, провел вчерашний вечер в гостях у мадам. Она имела обыкновение постоянно с ним советоваться и обсуждать вопросы, которые больше никому не доверяла. Сегодня утром, в классе, джентльмен одарил меня взглядом, который вполне мог позаимствовать у Вашти. Тогда я не поняла смысла зловещего огня, однако сейчас смогла осознать в полной мере. По моему мнению, месье Эммануэль не был склонен относиться ко мне справедливо, судить объективно и доброжелательно. Я всегда ощущала в нем подозрение и предвзятость. Мысль, что дружеские письма уже побывали и снова могли оказаться в чужих руках, ранила душу.
Что делать, чтобы избежать унизительной слежки? В каком углу странного дома искать безопасность и надежность? Где ключ сможет защитить, а замок окажется барьером?
На чердаке? Нет, чердак мне совсем не нравился, к тому же все стоявшие там комоды и ящики покрылись плесенью и не запирались. Крысы прогрызли истлевшее дерево, а мыши свили гнезда среди грязного содержимого. Мои волшебные письма (по-прежнему драгоценные, хотя и оскверненные чужими руками) могли послужить пищей грызунам и пасть жертвой сырости. Нет, чердак не годился. Но тогда что же?
В глубокой задумчивости сидела я в спальне на подоконнике. Стоял ясный морозный день. Уже клонившееся к закату зимнее солнце спокойно освещало верхушки деревьев и кустов запретной аллеи. Огромная старая груша – «груша монахини» – возвышалась подобно скелету дриады: серому, костлявому, неприкрытому. Внезапно в голову пришла одна из тех причудливых идей, которые порой посещают одиноких людей, и я, надев пальто и шляпу, отправилась в город, в старинный квартал, таинственные темные улицы которого не раз неосознанно выбирала в минуты меланхолии. Проблуждав некоторое время по кривым переулкам, я пересекла пустынную площадь и внезапно оказалась перед неким подобием ломбарда – маленькой лавкой, торговавшей старинными вещами. Мне требовалась металлическая коробка, которую можно было бы запечатать, или какая-то герметично закрывающаяся емкость: кувшин или бутылка. Среди множества разнообразных причудливых предметов нашелся подходящий стеклянный сосуд.
Я смастерила из писем небольшой рулон, завернула его в промасленный шелк, перевязала бечевкой и попросила старого торговца-еврея заткнуть бутылку пробкой и запечатать воском. Исполняя просьбу, он то и дело с подозрением поглядывал на меня из-под густых снежно-белых бровей: наверное, подозревал, что готовится черное дело. Мне же процедура доставляла странное, жуткое чувство: нет, не удовольствие, а скорее удовлетворение, хоть и горькое. Порыв, заставивший это сделать, и настроение, в котором я находилась, напомнили мне вечер исповеди. В пансионат я вернулась уже затемно, но к ужину успела. В семь взошла луна. В половине восьмого пансионерки и учительницы занялись приготовлением уроков, а мадам Бек скрылась на своей половине вместе с матушкой и детьми. Приходящие ученицы разъехались по домам; и Розин, покинув боевой пост, ушла из вестибюля. Когда все в доме наконец-то стихло, я закуталась в шаль, взяла запечатанный сосуд, прокралась через первый класс в беседку, а оттуда вышла в запретную аллею.
Мафусаил в виде груши стоял в дальнем конце сада, неподалеку от моей скамейки, величественно и мрачно возвышаясь над кустами и молодыми деревьями. Несмотря на почтенный возраст, дерево оставалось очень крепким, и только внизу, возле корней, образовалось глубокое пустое пространство – нечто вроде дупла. Я знала о тайнике, скрытом от посторонних глаз плющом и другими вьющимися растениями, и решила спрятать сокровище именно здесь. Больше того: вместе с письмами следовало предать земле и свое горе, над которым проливала слезы, заворачивая его в промасленный шелк.
Я раздвинула плющ и нашла дупло – достаточно просторное, чтобы спрятать сосуд, – и засунула бутылку как можно глубже. В дальнем конце сада, в сарае, хранились остатки материалов от недавнего ремонта. Я принесла оттуда плитку, прикрыла ею дупло, укрепила цементом, забросала углубление землей и наконец вернула на место плющ. Закончив работу, прислонилась к дереву, чтобы, подобно любому скорбящему, побыть возле свежей могилы.
Вечерний воздух оставался очень тихим, хотя и мутным от странного тумана, превратившего лунный свет в серебряную дымку. То ли сам воздух, то ли туман обладал неким свойством – возможно, электрическим, – подействовавшим на меня особым образом. Я почувствовала себя так же, как той ночью год назад в Англии, когда небо осветилось северным сиянием. Тогда, затерявшись в полях, я остановилась, чтобы увидеть боевой сбор поднявших знамена войск, волнение сомкнутых копий, быстрое восхождение гонцов из-под Полярной звезды к темному высокому замковому камню небесного свода. Я ощущала себя не счастливой – вовсе нет, – но наполненной новой, многократно укрепленной силой.
Если жизнь – война, то мне предстояло воевать в одиночку. Сейчас я думала о том, как покинуть зимние квартиры, как оставить лагерь, бедный едой и теплом. Возможно, ради благой перемены предстояло вновь сразиться с судьбой. Если так, то я не боялась битвы: терять все равно было нечего, – но что, если Богом предназначена победа? Какая дорога открыта, какой план надежен?
Я все еще искала ответ на этот вопрос, когда недавно тусклая луна внезапно прояснилась и засияла ярче. Передо мной лег белый луч, очертив отчетливую тень. Я присмотрелась, желая понять причину неожиданно возникшего в темной аллее силуэта. Спустя секунду он приобрел контраст белого и черного цветов и мгновенно трансформировался. Я стояла в трех ярдах от высокой, одетой в черный саван женщины с белоснежным покрывалом на голове.
Прошло пять минут. Я не убежала и не вскрикнула, и поскольку она не двигалась, решилась спросить:
– Кто вы? И зачем приходите ко мне?
Она молчала. Лица не было, не было черт: все пространство ниже лба скрывала белая вуаль, – однако глаза пристально смотрели на меня.
Я ощутила если не отвагу, то отчаяние – а отчаяние часто способно заменить мужество, – шагнула вперед и вытянула руку, чтобы прикоснуться к ней. Монахиня отступила. Я сделала еще несколько шагов, и беззвучное отступление превратилось в бегство. Между мной и странным объектом преследования возникла масса кустов, вечнозеленых растений – лавров и густых тисов. Преодолев препятствие, я оглянулась, но ничего не увидела, и немного подождав, произнесла: