Вокзал
Шрифт:
После короткого обеда заторопился Валуев к себе на почту. И хотя сегодняшний день числился за ним полностью как отгульный, такая необычно щедрая трата времени, какую он позволил себе, посетив райцентр, настораживала в общем-то дисциплинированный его организм.
В здании правления колхоза под почту была отведена комната в десять квадратных метров. Но — с отдельным крылечком входа. Все здание целиком являло собой продолговатую избу казенной барачной застройки. Но почта жила как бы изолированной жизнью. Она имела некоторые материальные ценности, помещавшиеся внутри сварного железного сундучка, громко именовавшегося сейфом. Сразу от двери «зал» почты перегораживал деревянный барьерчик, в углу которого имелся неудобный лаз для проникания за конторку.
В штате этого мизерного отделения связи числилось два человека. Дядя Саша и молодая вдова Мария, ведавшая кассой, она же — почтальон в пределах Гнилиц. Она же — телефонистка, техничка и прочее.
За стеной у связистов — кабинет председателя колхоза Якова Егоровича. Заскучав, он, особенно к зиме, частенько наведывался в гости к Валуеву, предварительно стукнув три раза в стену своим тяжелым кулаком.
Вот и сейчас, получив на свой сигнал троекратное дяди Сашино костлявое подтверждение, Яков Егорович, шумный, разудалого поведения старшина запаса, в престольные праздники разбиравший на дреколье колхозные изгороди, заявился с визитом на половину отделения связи.
— Здорова, почта! С приездом! А что, Саныч, тянет тебя в город, как волка в лес… И чего там хорошего? Такую ж водку пьют и хлеб такой же русский жуют. По карточкам. Полегчало тебе? — И, не дожидаясь ответа, несся в разговоре дальше. — Подумаешь, город! Я за границей на винном заводе в красном вине купался. В кислом. С утра не к колодцу, а чан такой в земле, как под нефть, зарыт… В него — хлысть! — солдатиком. Обмыл, что надо, и — на поверхность. Теперь бы нам водоем такой, а, Саныч?! Скупнулся бы? Или слабо?
Яков Егорович морщит свой маленький, копеечный носик, трет друг о дружку огромные, глыбистые кулаки. Молодецки улыбается большим, полным крепких желтых зубов ртом. И все же улыбка у него получается какая-то страшненькая. Во всяком случае — невеселая. За войну председатель, как и большинство солдат, слишком много крови увидел. Крови и всего, что с нею связано. И если, скажем, с Лукьяна Светлицына кровь эта смылась первыми мирными дождиками, то кровь, которая коснулась Якова Егоровича, проникла как бы внутрь его существа и окрасила все: речь, улыбку, взгляд.
— А что, Саныч, заместителя твоего не видно?
— Обедает Марея. Газетку разнесла и обедает.
— И много газеток ей разносить? Сколько у нас грамотных? Окромя меня?
— Пятьдесят дворов — пятьдесят штук «Светлого пути». Да учителю «Учительская газета». Сегодня вот — одно письмо даже было. Опять же учителю. Из районо.
— А мне почему не было? Я — председатель.
— Не знаю, Яков Егорович.
— А почему ты кислый, будто пулю ртом поймал?
— Не знаю.
— А я знаю. Сказать? Потому как ты — городской, Саныч. Тухлый интеллигент! Вот тебя и крутит от нашего навозного производства. Повис ты… как в петле. Промеж городом и деревней, Саныч. Из города не вырвался и до земли нашей ногами не достать. Вот и болтаешься. Так говорю?
— Тебе видней.
— Смотри, как бы дыхалку не перехватило!
— Пусть перехватывает.
Без стука, легкая, сохранившая девичью поджарость, вошла почтальонша Мария. Тернула подошвами дырявых сапожек о тряпку возле двери. Сорвала с головы черный, в ярких цыганских цветах платок с кистями. Подошла смело, вплотную к лежащему грудью на барьере Якову Егоровичу:
— Дай спички, труженик.
— А что, Маруся, или курить научилась?
— Тебе не все равно?
Председатель поспешно зашарил у себя по карманам, протянул молодой женщине коробок.
Марии было чуть за тридцать. Лицо дерзкое. В деревне мимо такого не пройдешь, если ты мужчина. Оглянешься. Молодые, сквозь постоянный загар, морщинки делали это лицо смелым, если не мужественным. Такую женщину не гладить хотелось, а сразу обнимать. Мария рано, можно сказать — в юности, родила себе сына. От сорокалетнего положительного тракториста-мужа, который в первые дни войны неожиданно умер от воспаления легких. И частые постукивания председателя в почтовую стенку можно было истолковать как заблагорассудится, не исключая мысли об ухаживании.
Мария выгнулась возле печной дверки. Там, в топке «голландки», были сложены дровишки, подоткнутые свитком березовой коры. Подожгла маслянистую бересту.
— Под вечер студено уже. Особенно в твоем кабинете, председатель.
— На два фронта печка. И вашим, и нашим. А греет одинаково всех.
— А ты разведись со своей Дунькой. Для чего тебе столько фронтов. Чай не война…
— Ты мне Дуньку не дразни. Дунька у меня — колдунья. Такую хворобу на тебя напустит — всю краску потеряешь, весь колер сгонит.
— На Дуньку я сама — Дунька! Алексан Александрович, кассу примите. Я в город собираюсь. Поступления были. И выдача одна. Лукерья Сизова поросеночка купить уехала.
— Приму… Ключи оставь. А в город — вали, пока снегу нет. Управлюсь.
— Миленький! Александра Александрович… Денька через два бы… Под самые Ноябрьские. Вот бы, а? Отпускаешь, миленький?
— Об чем речь? Гуляй на здоровье.
— А печку без меня пусть председатель топит. Его очередь. Его, значит, фронт.
— Председатель на Ноябрьские, может, и сам куда-нито закатится…
— Тогда подвезешь, председатель?! Я не тяжелая. Душа от бога да костей немного.
— С одними костями и замерзнуть не долго. На линейке.
Мария пристально, без тени улыбки, как мать, посмотрела на председателя. Затем протянула горячую, нагретую у печки руку и цепко взяла Якова Егоровича за красное, отмороженное на войне ухо.
— Ай!
— Ишь, чего захотел… — одними губами прошелестела Мария.
А дядя Саша со скрежетом приподнял крышку ржавого «сейфа» и сунул в него свою невеселую голову.