Засуха
Шрифт:
Но осенью, правда, не часто, выпадают дни, когда Кузьмин чувствует себя как в праздник. Эти дни – на охоте. Он отвязывает большого рыжего гончака Трубача, отправляется в поля. Большой добычей похвастаться Кузьмин не может, так, иногда попадёт какой-нибудь косой под ружейный выстрел, или Трубач выпугнет в лесной полосе пару куропаток.
Вот в такие дни Кузьмина прорывает, и он в кругу своих товарищей-охотников, собравшись после загона, начинает говорить, не умолкая. Чаще всего речь идёт о Трубаче, ленивой, малоподвижной и, тем не менее, самой знаменитой и «доблестной», по оценке Кузьмина, собаке.
– Ты моего Трубача знаешь? – начинает Кузьмин, обратившись к кому-нибудь из охотников. – Ты видел, как он сегодня гонял?
Охотники начинают хихикать, перемаргиваться. Каждый из них видел, что Трубач целый день не отходил от хозяина, тёрся около ног. Но Кузьмина это не смущает, он вовсю расписывает собачьи доблести.
– Ты знаешь, какой у Трубача слух? – спрашивает Кузьмин и на минуту задумывается, подыскивая подходящее слово. – Бывает, лист с дерева лететь начинает, так он ухо навостряет, слушает. Вот какой кобель у меня.
Охотники терпеливо слушают, знают, что у участкового это самый радостный день. Но когда болтовня надоедает, начинается товарищеская подначка.
– Вот ты, Михаил, про слух Трубача рассказывал, – спрашивает Сергей Воротков. – Правильно?
Михаил утвердительно кивает головой.
– А скажи, где у тебя Трубач привязан?
– Как где? В конуре, рядом с сараем.
– Так как же у тебя в прошлом году ребятишки колёса с велосипеда отвинтили?
Михаил оживлённо, точно зная наперёд об этом вопросе, хлопает себе по колену, восклицает:
– Да проспал он, гад! – и с торжествующим видом обводит взглядом своих товарищей. В его понятии такая собачья слабость вполне объяснима.
Но услышав про его приезд, Лёнька не на шутку взволновался и, дождавшись, пока Андрей уйдёт на работу, стремительно сорвался из дома, рванул в поле. Было почему волноваться Лёньке – барана-то у Ольги украл он с Серёгой Егоровым.
Не на шутку испугался Лёнька и, когда выскочил на свой огород, перемахнул канаву и оказался на полевой меже, показалось ему, что мир над ним сделался маленьким и тесным, чёрным до жгучести, и захотелось взвыть по-волчьи, протяжно и долго. Они с Серёгой в самом деле в последнее время стали похожи на волков, скорее даже не на волков, а на волчат-переярков, злобных и враждебных по своей сущности.
Идея убежать из ФЗО первому пришла в голову Серёге. Перед этим его крепко избили ребята из группы каменщиков, – сломали палец, наставили синяков под глаза, ботинком содрали кожу на ноге, сейчас она иссиня-красная, с подтёками, покрылась гнойными струпьями.
Ночью в общежитии Серёга, кряхтя и постанывая, подкрался к койке Лёньки, зашептал страстно:
– Слышь, Лёнька, пойдём на Маринку…
– Да ты что, в своём уме – ночь на дворе!
– Струсил, да?
Закряхтел Лёнька, цепляясь за спинку койки, поднялся, в темноте бесшумно натянул штаны и гимнастёрку и тихо, как мышь, выскользнул из комнаты. Вместе с Серёгой они незаметно прошмыгнули мимо задремавшей старухи-дежурной, выскочили во двор, перемахнули через забор. И всё это молча, без лишней суеты.
За забором Серёга притянул Лёньку к себе, зашептал на ухо, обдавая горячим дыханием:
– Понимаешь, Лёнька, пистолет нужен.
– Да зачем он тебе?
– Перестрелять гадов! Пошли! – Серёга затрясся мелко. Лёньке показалось, что даже в темноте у него вспыхнули багровым всполохом глаза.
Егоров потащил ещё ничего не понимающего Лёньку за собой, и, хотя тот мычал и кряхтел – видно, ещё не сбросил с себя сон, шёл уверенно, громко бухал ботинками о мостовую. Около одного из зданий, что сейчас высилось в темноте мрачной тёмной громадой, и только светилось несколько окон, Серёга остановился и приказал Лёньке:
– Стой здесь, а я на разведку! Да смотри не смойся, сынок!
От здания тянуло приятным неповторимым запахом печёного хлеба, и Лёнька догадался, что это, скорее всего, городской хлебозавод. Около здания тарахтела машина, переговаривались люди. Лёнька присел на корточки, снял ботинок – надо было поправить наскоро надетый носок. Что-то нехорошее было на душе у него, внутренним чутьём понимал он, что Серёга задумал злое, недоброе, но уйти сейчас отсюда – значит струсить, подвести товарища, а это в понятии Лёньки – сродни предательству.
Лёнька любил книжки про войну, про смелых и отважных разведчиков и моряков, которые попадали в сложные жизненные переплёты и выходили героями, будто не люди, а чудо-богатыри с семью головами, сражались они с врагами, крушили и побеждали. В книжках встречались такие зигзаги судьбы, что, кажется, ещё мгновенье, и пропал человек, канул в вечность, но копится вера, вызревает отвага и злость, – и он на коне удачи. В последней книжке читал Лёнька про отважного матроса, который из-под носа у немцев увёл паровоз, и ему и сейчас слышится ликующий голос моряка: «Жми, Федя, дави, Федя!» Это он так к паровозу «ФД» обращался.
Вот и сейчас Лёнька чувствовал себя таким же геройским парнем, который остался в засаде, ждёт товарища, ушедшего на задание. Серёга появился скоро, что-то тащил под мышкой, и по запаху Лёнька определил: хлеб принёс его дружок. Серёга тихо свистнул, и Лёнька подал слабый голос. Опять зашептал Серёга на ухо:
– Три буханки смолотил. Держи!
Он протянул одну аппетитно пахнущую, ещё горячую буханку, и у Лёньки потекли слюнки. Но Серёга прохрипел:
– Есть не моги! Терпи! Потом поедим…
Он опять подтолкнул Лёньку, они побежали в тени домов. Теперь, как понял Глухов, на Маринку. Улица с таким названием была самая знаменитая в городке, воровская и разбойная, с хулиганистыми обитателями, славившимися постоянными драками и дебошами. В Лёньке начинала вспухать, вырастать в ощутимый клубок злость на Серёгу – и чего это он темнит, не может сразу объяснить другу, куда и зачем они шагают, от одной неизвестности околеешь. Но не успел. Егоров, подойдя к калитке одного дома, на секунду замер, прислушался, подняв вверх палец, а потом шмыгнул в неё, снова шепнув: