Засуха
Шрифт:
Тогда Евдокия Павловна крепко расцеловала мужа и сказала на прощание:
– Смотри, не сглазь сам себя!
– Ничего, упрёмся – разберёмся.
Любимое выражение у Николая, то ли в книжках вычитал, то ли сам придумал, но в жизни он действовал именно так, как в этой присказке. В учёбе ему было трудно – великовозрастный мужик позабыл многое, чему учили когда-то в школе, но бессонные ночи за учебниками да природная смекалка с лихвой компенсировали Николаю этот недостаток, и он вскоре стал лучшим в группе.
В тридцатом Николай мотался по району, нарезал земли вновь созданным колхозам, жил впроголодь, ночевал на столах в сельских советах, но к Евдокии возвращался радостный, открытый, рассказывал басовитым голосом со смехом, как в дальней Ивановке был он на собрании и попал в одну нелепую историю.
В Ивановке жил Потапов, большой любитель выступать, говорить по любому поводу. Кажется, попроси его выступить по звёздному ориентированию, и он, не задумываясь, начнёт молоть такое, что, как говорят, уши завянут. В деревне помнят, как на одном из собраний, когда ему, собственно, и говорить было нечего, он произнёс такую фразу:
– Не важно, что важно, важно – что не важно, вот что важно…
Приехал Николай по нарезке полей, вместе с председателем собрали собрание. Потапов не удержался, минут пятнадцать поучал:
– Дисциплину надо повышать, товарищ председатель. Сам-то он – великий бездельник, работал учётчиком, и даже с этими немудрёными обязанностями справлялся с трудом, прогуливал. Поэтому колхозники слова его о дисциплине встретили с улыбкой.
Потом выступал Николай. Конечно, ему трудно знать, новому человеку, каждого колхозника, так сказать, кто на чём замешан, но Потапова он поддержал:
– Тут правильно говорили – дисциплины нам не хватает. Вот выступал товарищ… – Николай остановился, поглядел на учётчика.
– Ветродуев! – подсказал кто-то из толпы.
– Ага, правильно, товарищ Ветродуев! – продолжал дальше Николай, но люди его уже не слушали, стонали от смеха.
Евдокия смеялась вместе с ним, заражалась его неистребимым оптимизмом.
Они поехали в Железноводск вдвоём – всё-таки хоть и с мукой великой, но достала Сидорова две путёвки через обком в партийный санаторий, называвшийся «Горный воздух». Санаторий прилепился в середине горы Железной, среди колченогих деревьев и птичьего гомона. Его пятиэтажный корпус казался им огромным и приветливым.
Три раза в день они ходили к Славяновскому источнику пить кисловатую воду, любовались городом. Маленький городок лежал в расщелине между двумя горами – Бештау и Железной, и когда выкатывалось солнце, оно золотило пятиглавый Бештау, разливало в низине искристый блеск, открывало зелёные дали полей на западе. Городок был чистый, опрятный, как старательная хозяйка, на улицах много цветов, и сама растительность, по-южному буйная, ласкала взор.
Всё это создавало в душе праздник какого-то неизведанного восприятия мира, будто шумел вокруг них таинственный карнавал, цветной и многоголосый, ликующий. И в войну часто вспоминала Евдокия Павловна о том счастливом времени. Наверное, не ею придумано, что счастливые минуты продлевают человеческую жизнь, наполняют её особым видением воспринимать красоту, природу, людей. Ей очень хотелось повторить эту поездку после войны, после всего того, что они вынесли и пережили, потому что человеческая память, как крепостные стены, держит в себе и хорошее, и плохое в закупоренном виде, и если поехать на юг, окунуться в атмосферу отдыха, лёгкой беззаботной жизни, эти стены распахнутся, ветер-сквозняк выметет из неё горький осадок, растворит душевный мрак, проколет его острым лучом света откуда-то с высоты пятиглавого Бештау.
Теперь о поездке не могло быть и речи. Но раз получился у Сидоровой отдых поневоле, в первые дни она старалась отвлечься от тяжких дум, часто по вечерам просила Николая прогуляться по посёлку. Иногда они уходили далеко за Хворостинку по дороге рядом с железнодорожной веткой, где в полосе отчуждения цвела запоздалая калина, а в крепях набирали силу соловьиные голоса.
Но Николай от этих вечерних прогулок стал больше кашлять, грудь его ночью словно разрывалась на части, и она смирилась с необходимостью сидеть в доме, заниматься хозяйскими делами. Неожиданно в ней проснулось желание шить, и она на старой зингеровской машинке перешила практически все свои довоенные платья, на исхудавшем теле болтавшиеся как на огородном пугале, перештопала носки, перестирала половики и чехлы с мебели.
Но как-то незаметно, по мере того, как отступали внешние знаки запущенности дома, исчезло и радостное ощущение отдыха, свободы, а нарастало чувство какой-то замкнутости, спёртого воздуха. В мыслях она была уже далеко от своей квартиры, в просторах полей, где сейчас наливается жидкий колос, где качаются в выси жаворонки. Она рассказала об этом Николаю, тот рассмеялся:
– Живому человеку, мать, никогда не угодишь. Ему то холодно, то жарко, то ветрено, то слишком тихо.
Надо было находить работу, чтоб ощущать усталость, возвращаться домой поздним вечером, вслушиваться в тишину родной квартиры, но Евдокия Павловна всё не спешила, всё не могла преодолеть барьер, который, точно глухим забором, отделил её от людей изгнанием с должности. Всё казалось, что на улицах вслед долго, с намёками и недомолвками глядят жители посёлка, ухмыляются и перемаргиваются, и ей нестерпимо больно было нести свой тяжкий крест. Но Николай, узнав о её терзаниях, ответил мудро, как-то по-книжному:
– Только тот должен, Дуся, переживать за свою честь и порядочность, а не бороться за неё, у кого этого нет…
Сказал – и вроде острым ножом отсёк всю пресловутую заботу о собственном авторитете. В самом деле, разве она сделала что-либо такое, что может вызвать отвращение у людей? Она что, залезла в карман государства или кого ограбила?
Не раз удивлялась Сидорова мудрости, независимости суждений Николая. И на этот раз он одной фразой разрубил её тяжкие сомнения. А может быть, ей не мучиться надо, а гордиться своим прошлым, тем фундаментом, который ею заложен на этой земле, и на нём строить жизнь дальше? Может быть, ей надо не испытывать пугливый озноб ночью, когда она внезапно просыпается, ощущая холодный пот на лбу, а смело, с достоинством глядеть людям в глаза, доказывать, что она не смущается за своё прошлое, а гордится им?
Для себя Евдокия Павловна находила и другое оправдательное обстоятельство своего уединения: болезнь Николая. Он как-то неожиданно постарел, осел, кашель стал раздирающим, ужасным, от которого у Евдокии трепыхалось сердце. Короткое улучшение после госпиталя быстро прошло, и теперь она каждый день ощущала: здорово исковеркала война мужа, если никак он, здоровяк и крепыш, не наберётся сил. Кажется, словно на танке прокатились по нему, вдавили, вмяли грудь, из которой рвётся сейчас этот неистовый трескучий кашель.
Впрочем, она понимала, что и Николай переживает за неё. Глядя, как она, словно птица, посаженная в клетку, мается и испуганно дёргается, он кривился лицом, взгляд его становился невидящим, словно он от рождения слепец, как их знаменитый Митя-баянист, а лицо – мертвецки бледным.
Наконец, Евдокия Павловна не выдержала, пошла в райком, благо, повод был весьма уважительный – надо было забрать свою трудовую книжку, а из сейфа – партийный билет. И удивилась, с каким тупым любопытством её рассматривали бывшие сослуживцы – вроде незнакомый, неблизкий человек стоял перед ними.