Беллинсгаузен
Шрифт:
Нет, не сумел побороть эти порядки Фаддей. Такое уж жестокое время выпало на его долю. В том месте, где он благоустраивал парк, раньше был плац для парадов. Там муштровали матросов, там же их прогоняли сквозь строй. Когда спина превращалась в сплошной кровоподтёк, врач говорил: «Довольно!» Осуждённого подлечивали, и пытка продолжалась, пока не заканчивался счёт положенных ударов.
Неуютно было и дома. Девочки-подростки больше к маменьке льнули, старого отца стеснялись. Росли они бледненькие, не больно красивые, худосочные. Дай-то Бог вспоить, вскормить, за пряслину посадить... Лизанька за лейтенанта Даниила Гершау замуж вышла, да только у того что-то со службой не ладится, давно бы пора в капитаны выйти, а держат в мороке. Свободных вакансий мало, жаждущих много. Неужто просить в производстве?..
Бросил Фаддей шинель на диван, штору задвинул от света белой ночи и лёг, прислушиваясь к ноющему сердцу и боли в костях — к ненастью.
6
Долго сыпал дождик, но приустал. Настало вёдро — тёплое, солнечное — до самого Дня поминовения усопших в Дмитриевскую субботу перед днём памяти святого Дмитрия Салунского. В это время русская армия чтила память всех воинов православных, за веру, царя и отечество на поле брани убиенных. Установил этот праздник Дмитрий Донской после Куликовской битвы. Впоследствии вместе с воинами стали поминать всех христиан, в вере и надежде вечной жизни скончавшихся.
Фаддей приказал приготовить коляску. За кучера поехал вестовой Мишка Тахашиков, кто в Антарктиду ходил. После того вояжа он служил ещё в экипаже, поплавал по морям, вышел в отставку унтером с пенсионом и мундиром, уехал в деревню, а там уже пи родных, ни сверстников не нашёл, вернулся в Кронштадт к Беллинсгаузену, просился хоть в дворники, хоть в истопники. По старой памяти Фаддей определил его в вестовые, хотя и полагалось ему иметь более молодого и расторопного из служивых, да и неудобно было кликать Михаила Гаврилыча Мишкою, но уж больно подходило к нему уменьшительное имя — оставался он таким ясе бойким, острым на язык, добычливым и преданным. А что по-стариковски брюзжать стал, так и Фаддей к тому пристрастие заимел. Ворчали оба, только не со злости или с зависти, а как-то добродушно, кротко, как все отзывчивые люди.
Трясся Фаддей по булыжным улицам, посматривал на опадающую листву, аккуратные флигеля двухэтажные. Проходившие офицеры отдавали ему честь, а матросский строй, подтянувшись, печатал шаг по-парадному, вскинув голову и прижав руки к бёдрам.
Фаддей нарочно не взял с собой домашних, потянуло побыть одному у дорогих могил товарищей. Остановились у православного кладбища. Оставив Мишку на козлах, он прошёл к старой церкви. С левой стороны у паперти стоял гранитный памятник начальнику Первой дивизии вице-адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Помолчал, попечалился. Перевёл взгляд на могилу члена Адмиралтейств-совета Александра Алексеевича Дурасова, когда-то парнишкой он здесь, в Итальянском дворце, первым взял под опеку «немчонка» Фабиана. «Пережил я тебя, Сашка. Вечная тебе память, бедовый кадетик, да постелись земля пухом».
В самой церкви находилась могила полного адмирала Петра Михайловича Рожнова, чей пост Фаддей занимал сейчас, и супруги безропотной его Анны Васильевны, скончавшейся тремя годами позже. Вспомнил, как его с Аго на кимбе заарканили с линейной громады, вознесли по воздусям на палубу, приволокли за шиворот к Петру Ивановичу Ханыкову, а рядом на шканцах стоял узколицый лейтенант с острым подбородком, который стал для Беллинсгаузена и наставником, и другом, и ангелом-хранителем.
«Душа ты моя сердечная, Пётр Михайлович», — погладил Фаддей рукой холодный край надмогильной плиты, надпись на ней прикрывала золототканая плащаница, только в стене храма над могилою была вделана мраморная доска с фамильным гербом покойного, с иконою Спасителя и словами, выбитыми славянской вязью: «Другу и благодетелю от жены и детей».
«Знал бы ты, как несладко оставаться одному на бренной земле — все ушли, некому душу излить, не с кем и чарку выпить. Приятелей много, да друга, каким ты был, нет. Всего-то, кажись, достиг — и орденов всех рангов и степеней, и милостей царских, а отчего пустота гложет? Воистину две головни и в поле дымятся, одна и в печи гаснет. Стар стал, немощен, хвори истязают... Дел много, только чую, не по силам их одолеть. А небо попросту коптить мы с тобой не привыкли. Одно утешает: вроде свою ношу пронесли достойно. Ты как думаешь?..»
Молчит могила. Тихо потрескивают свечи. Безмолвные старухи жмутся по углам. Скорбные лики святых смотрят с иконостаса и стен. Божья Матерь глядит на младенца с нежностью. Суровый Никола Чудотворец будто хочет о чём-то спросить, может быть, то же: а так ли ты жил, не впадал ли в грех, не душил ли безвинного, не пасовал ли перед морским бесом и всегда ли делился с голодным? «Господи, спаси, прости меня, грешного, — и помилуй!»
У ворот кладбищенских поклонился он низко, насколько позволяла окостеневшая поясница, ещё раз окинул взглядом дорогие могилы: «Уж скоро, ребятки, и я к вам приду...»
Вернувшись домой, Фаддей раскрыл заветный сундучок. Пообтёрлись его стенки, ослабли медные гвоздики и заклёпки — и неудивительно, ведь из семидесяти трёх хозяйских лет больше тридцати проплавал в море. Теперь хранил ордена — Святых Георгия, Владимира, Анны, Александра Невского, Белого Орла всех классов и степеней — и знаки к ним, наплечные ленты, важные бумаги — аттестации, формулярные списки, одно из благодарственных писем царя: «Фаддей Фаддеевич, в ознаменование совершенной признательности моей к неутомимой и всеполезной службе вашей, я, при совершившемся ныне пятидесятилетии деятельного служения вашего, жалую вам вензелевое изображение имени моего на эполеты. Мне особенно приятно, в этот достопамятный для вас день, вновь уверить вас, что заслуги ваши дают нам полное право на постоянную мою к вам благосклонность. Николай».
Раздался осторожный стук в дверь. Фаддей торопливо опустил крышку, будто делал что-то постыдное. Вошла Аннушка — ещё молодая, подтянутая, хоть и чуть располневшая. Увидела сундучок Рангоплев, посмотрела на смущённого мужа.
— Ты, батюшка, никак в море собрался? — вроде бы шутливо, но с тревогой спросила она.
Фаддей не стал притворяться. Потупил глаза, ответил:
— Дальше, матушка... Наверное, время подходит.
— Ишь что надумал?! — всплеснула руками Аннушка. — Да нетто захворал? Болит что?
— Ничего не болит.
— А раз не болит, я тебя в сад выведу. Мишка, дурак, чай, растрёс?
— На Мишку не наговаривай. Он и тебя, что случись, из огня вытащит.
— Дался тебе Мишка...
Фаддей на ворчание супруги, как всегда, не ответил. Сказал лишь:
— Пойдём лучше на Екатерининский, там посидим.
Они прошли вдоль заполненного водой рва к Господской улице, сквером вышли на бульвар, где сажал деревья и уравнивал дорожки сам Фаддей. Теперь клёны и липы поднялись высоко, но в предчувствии холодов уже сбросили листву. Золотой фольгой она звенела под ногами, лежала на тихой глади канала, тоже сработанного его заботами. На аллейке играли дети. Увидев дедушку-адмирала в поношенной, ещё старого покроя шинели, которого поддерживала за локоть высокая полнолицая дама в широкой шляпе с вуалью, они, ничуть не смущаясь, окружили его и стали рассматривать с таким же любопытством, как мамонта в Петербургской кунсткамере.