Духов день
Шрифт:
Плачевный мак, неприрученный, чертов.
Затяжелела Вакуша и родила в срок мальчика с волчьими ушами торчком. Утроба несытая, зубы острые, нелюдим, нелюб, ненаш.
Крестила его Вакуша Матвеем. А называла Буй-волк.
Как ученая ведьма хуже прирожденной, так волкодлака хуже Буй-волк. Волкодлак в волчьем обличии шалит, а Буй-волк человечьими зубами добычу грызет не от голода, а по злобе.
По окраинам бродил Буй-Волк, овец задирал, кошкам кишки выпускал. Приваливался матери под бок по утру хмельной от крови, из пасти гнильем несло, полнощным хищничеством.
Мучилась Вакуша, молилась святому Марко-евангелисту об исправлении Буй-волка.
Смотрела на левый сапожок свой у печи - в левый носок того сапожка обувщик заложил страшную вещицу, имени не имеющую.
Кого левым сапожком ударит Вакуша под брюхо - тот растечется у ног ее лужей дегтя.
Не пора ли ударить?
Как можно... Ведь сын же, Матейко, единственный.
Как его убить?
Раз приволок Буй-Волк нищенскую суму, всю окровавленную, с волосами на лямке. Задрожала Вакуша - никак загрыз первенец на перекрестке путника и вещи его принес.
Бросил мамке под ноги - может пригодится, на базар ходить.
А дел у Вакуши много, к печальному человеку надо сходить, утешить, роженицу посетить белье прополоскать и на рынок мясо и фасоль для супа купить, где уж ей за сыном присматривать.
Что ни неделя находила Вакуша на пороге дома, то посох, то рукавицы, то постолы, то рыбацкую шапку, то опушку от юбки.
Допрашивала сына, секла ивовой лозой, кричала. Молчит, как чурбан. Устанет мать хлестать, сядет в угол, лицо в ладони скроет, воет. Час повоет, бросится искать сына - слышала ведь, как дверь хлопнула... Опять ушел.
И находила его на пастбище, валялся сын подле загрызенной овцы безголовой, а голова кровавая откатилась к морю... грызет сын не хребет, не позвонок, а корень волчьего мака. С побоями, с молитвами волокла пьяного от крови сына на плече Вакуша, шила ему куртки из чертовой кожи, повязывала на запястья и голени красные шерстинки, ничего не помогало. Губил Буй-Волк Матей людей на дорогах.
На Вакушу никто не думал.
Ходили по перепутьям которцы с факелами и косами, искали убийцу. Не нашли.
Но все реже и реже приходили к Вакуше просители и страждущие. Боялись нелюдимого ее сына, встанет поперек тропы от калитки до крыльца и ноздри раздувает и корчит рожи и клыками пугает - щелкнет пастью у виска - всякая баба присядет и заорет "мама!" и давай Бог ноги.
Стало в доме голодно, ни рыбки, ни толокна, ни дрожжей, ни сала, ни капусты в кадке.
Ни холста, ни креста. Как есть пусто.
Только самые обездоленные, кому люди на темя плюнули, сироты приютские в парше да богаделки с чирьями старческими приходили лечиться. Пролезали сквозь дыру в заборе и приносили - кто придорожных колокольчиков букет, кто гороховой кашки, кто свинячий копченый хвостик, краденый, кто серьги из пушка кроличьего на крючках с бусинами, кто лунные стеклянные шарики, да мало ли хлама у сирот по карманам водится.
И вот, не вру, во вторник, пришел к Вакуше мальчик из монастырского приюта, лечить обваренную в посудомойне правую руку.
Приложила к ожоговым пузырям Вакуша мокрые целительные травы, погладила мальчика по голове и задумалась...
А вот был бы ты моим сыном, не губил бы на пустошах хорошие души, на мои слова зубами не ляскал, был бы вот такой, черныш, сероглазый, веселый с веснушками на переносье.
Ты ли виноват, Матей, я ли виновата в том, что приклеились к зачатьевским лепесткам зерна волчьего могильного мака.
Сирота стоял перед Вакушей без боязни и дерзости, счастлив был, что боль отпустила.
Вакуша заметила на шее мальчишки черную ладанку,
– Позволишь?
– Ага. Она у меня с малолетства... Так и нашли на пашне с ней. В плаще. А так гол, как сокол в мир выпал. Бабки в богадельне говорят, что я на луне родился, оступился и свалился.
Сняла ладанку Вакуша, приложила к глазу стеклышко гнутое - слаба стала с возрастом глазами и рассмотрела содержимое - узнала в иссохшей пакости - детское место, младенческую сорочку, знать в рубашке родился и хранит оберег.
– Как звать тебя, дитя - спросила Вакуша.
– Марко, - охотно ответил мальчик.
Тут лампадка перед иконой Марко-евангелиста вспыхнула алым огнем, озарила образ, и треснула на четыре части.
Беда, вернулся с промысла старший сын, Матейко Буй-Волк.
Заорал с улицы.
– Мать! Человечиной пахнет. Отдай мне гостя, надоело искать, уже все на дворе переворошил. Отдай мне его. Загрызу.
Вскрикнул сирота, закрылся рукавом.
– Не бойся - шепнула Вакуша, ударила об пол кленовой тросточкой и стал мальчик не крещеная плоть, а стальная игла с ушком.
Продернула Вакуша в ушко игольное нитку, села у окна штопать тряпье.
Ворвался в дом Буй-Волк.
– Не ври мать! У меня нюх волчий на человечину. Отдай мне, что не знаешь.
– Чего же я не знаю, сынок?
– весело спросила Вакуша и перекусила нитку, воткнула иглу в стол - Видишь, сижу, фартук чиню. Если ты сын покорный, помоги мне, старухе, надеть сапожки, а то ноги опухли, не могу.
И вышла, охая, и за крестец хватаясь, на ступени крыльца.
– Ладно - взревел Буй- Волк, потащил из сеней матерние сапоги, - давай, мамка, ноги. Но помни - это в последний раз.
Он натянул на материнские ноги узкие сапожки, и вощеные жилы зашнуровал на икрах крест на крест до резкой боли.
– Да. Сынок, - молвила Вакуша равнодушно - это в последний раз.
И ударила Матея Буй-Волка в пах левым сапожком. Завыл и заплакал старший сын и разлился у материнских ног лужей дегтя.
Враз поседела Вакуша, стала пепельной матерью, дегтярную лужу засыпала опилками из цыплячьей корзинки и шатаясь, вошла в дом.
Вынула иглу из столешницы, обратила в мальчика с перевязанной рукой, как было. Поставила приютское дитя напротив и сказала: