Духов день
Шрифт:
Дрябли и расплывались в мыльной щелочной ряби их молодые лица.
Всплывали по течению ключевому набухшие простыни.
Заросли московские огороды пыреем и лопухами, обвисли в переулках дымными волнами крестовые купеческие заборы и белой кладки монастырские контрфорсы.
.
Черные сестры за стенами Ивановского монастыря пекли июльские бублики с маком и морковные запеканки. Резали гороховый кисель суровыми постными нитками.
Ничей мальчик бежал по улочке, гнал обруч кнутиком. Рубашонка красная на ветру полоскалась. Московский сор и дрязг налипал на обод.
Улыбались москвитяне. Будто не обруч, а круглое солнце само подхлестывал и гнал постреленок, сквозь столетний сон города.
Город муравьиный, все дороги торные, в переулках ножами пахнет и вареным грибом. Пороги щербатые, колодцы тиной заросли.
Время пить чай.
К родным и приезжим равно бессердечна семихолмная матерь, стирочная и ярмарочная, сволочная, раскольничья, рыночная, булочная Москва.
Трубы пекарен, жерла питейных домов, где воры сальные карты мнут с загибом, тощие грядки, кузни, мясные ряды и сибирских торгов лабазы.
Бабы в пестрядь вырядилась, мужики шапки на глаза надвинули - за голенищами ножики, дешева водчонка в кабаках.
Принесет кравчий ярославец зеленого вина шкалик и головку чесноку в кавказском свекольном маринаде. Мужики водки примут на грудь, чесночиной зажуют, кулаком в лоб двинут.
Выноси новопреставленного, Москва.
Туго родишь, да крепко любишь.
Тяжелым быком тянула пахотную лямку город-городица, красная девица, двусбруйная сестрица - и баба и мужик поровну.
Все окна распахнуты были в красном доме - гулял по половицам перечный удушливый ветерок.
Солнце, как сырое яйцо, протекло сквозь ставни, обессилело. Псом у ног улеглось золотое пятно барского утра.
В Харитоньевских палатах завтракали господа.
Старший брат яичную скорлупу тюкнул ложечкой. Брызнула из раскола желтая юшка.
Поморщился. Оставил. Фу, остыло.
Взял ломоть хлеба пшеничного из корзинки, брезгливо разломил. Есть не стал. Мерзенько.
За узким столиком сидели два брата - один другого старше на двадцать шесть лет.
Делили трапезу.
Мать в теремнице на верхнем этаже плакала, просила сменить холодную повязку на лбу, повседневная морока.
Как мыши, сновали служилые девушки по густым путаным лестницам слишком большого насупленного дома.
Кавалер присмотрелся к старшему брату. Поморщился.
Ишь ты, расселся на подушках барин питерский, фаворит, миллионщик, лакомка.
Всем судьба наградила старшего - если спрашивали его, есть ли у него в такой-то губернии поместье, приходилось старшему звать секретаря с секретной книгой под мышкой, осведомлялся:
– А скажи, Андронушка-дружок, есть ли у меня поместье в тех областях?
И всегда находилось доходное поместье, куда ни ткни на полотнище ландкарты.
То пенька, то упряжные лошади, то лен, то соль, то каменное масло из Баку, то усть-сысольская древесина, то коровы породистые, что на тучных пажитях давали по три ведра молока, то шелк-сырец из Самарканда, то крымские яблоки в пергамене навощенном.
Все, что родит земля, на что горазды ремесленные руки - все твое, князюшка, кушать подано.
Постарел ты, братец. Истаскался на простынках голландских, питерского фасона.
Заросла малая петербуржская речка илом, поперхнулась мостами, вспорхнули актерки и плясуньи над позолотой и красным бархатом твоего театра, над фронтоном желтого дома с белыми колоннами на набережной Мойки.
Старость не радость. На висках залысины-просеки высокие.
В углах глаз "вороньи лапки" морщин.
Старший брат молча смаковал горячий шоколад из синей поливной чашечки.
Совсем чужой человек.
За всю свою жизнь Кавалер виделся с братом в третий раз. Один раз - ребенком, второй раз в Петербурге, когда отказалась от дебютанта Императрица, а третий раз - так близко, что дыхание слышно - сегодня.
Крутилась в горячих висках Кавалера песенка простая, с треском, словно осиплым басом пьяница за окном голосил:
– Все венки поплыли,
А мой утонул.
Все дружки приехали,
А мой - обманул.
Старший брат зря времени не терял, обстукивал черенком ложечки надрезанную скорлупу окаянного яйца, лениво читал нотацию.
Краем уха Кавалер улавливал сдобные наставительные слова его, одно с другим не вязалось. И вдруг всплыло из тесноты словцо:
– Бездельник...
– Что?
– переспросил Кавалер и кулаком зевок зажал.
– Пустопляс, - веско произнес старший брат и яйцо посолил скупенько. Рот перекрестил и поднес ложку к плотным насмешливым губам.
Лето текло за окнами. Лакей зажег лучинкой свечи в шандальце на столе не для света - а для аромата, был пропитан воск белым муском бомбейским.
Кавалер тарелку отодвинул, рот отер.
Спасибо, братуша.
Сыт по горло.
Взглянул на брата без опасения, с вызовом.
– Бездельник, говорите? Пустопляс? А сколько раз я вам писал, просил меня к делу приставить, рекомендательные письма выдать для учения. Наконец, сам по петербургским гарнизонам рассылал прошения, а мне один ответ - ждите, старший брат прежде вашего должен отписать, благонадежен ли, к службе способен, здоров ли разумом и телом?
Батюшка-то еще когда помер, вы старший, за вами и слово, я для них никто и звать никак А чем я хуже Антошки Шереметьева, Аннушкина брата, я бы тоже в Навигацкую школу пошел, или в лейб-гвардию, да черта ль, мало ли мест на царевой службе.