Гербовый столб
Шрифт:
Евдокия Васильевна умела и успевала все делать сама, но сегодня хорошо бы, если бы Таиска Голубева уже была при ней. Она бы ей весь свой гнев излила для начала, а потом бы они вместе накрыли стол. Ломова позвонила той на квартиру, но никто не ответил, и тогда она дозвонилась в больницу и властно потребовала, чтобы ее разыскали. «Да, — говорила твердо, не колеблясь, — случилось несчастье. Пусть срочно мне позвонит». И даже поверила в то, что «несчастье случилось».
Поверить в необходимость всего того, чего она добивалась, было принципом жизни Евдокии Васильевны. Наверное, потому, что вся ее жизнь, все ее мышление держалось на вере: раз нужно, значит, правильно, значит, должна добиваться. Так было в труде, так было в быту, так же и в отношениях с окружающими.
Напуганная Таиска позвонила скоро, но неожиданно заявила, что не приедет. Путаясь, объясняла, что умирает один старичок, совсем одинокий, и уж так умоляет побыть с ним, что она никак отказать не может. «Уж ты, Дуся, прости, — умоляла, — уж такое, вишь, дело, но потом обязательно приеду, а пока никак...»
«Потом мне не надо», — грубо оборвала Ломова и повесила трубку. Себе сказала: «Что ж это такое происходит сегодня?» Но ответа не нашла, хотя понимала, что Таиска не врет, говорит правду и, конечно, ничего не знает о том, что случилось на фабрике. Однако она, Дуся Ломова, унижаться перед той не станет, а тем более упрашивать.
Позвонила на работу сыну, как бы предчувствуя и тут неладное, — позвонила сама, чего не любила делать, — и нате-ка, тот тоже заюлил: мол, партийное собрание, никак не сможет, а вот завтра заедет. Может, и с Ниной, с женой, и Сережку с Леной возьмут, мол, понимает, юбилей, по-семейному и отметят, хотя лучше бы в субботу... Но она твердо приказала: «Приезжай сегодня, и без своей Нинки». — «Ну, знаешь ли, мать, так нельзя, — возмутился он. — Сколько же можно ее ненавидеть?..» Она не стала ничего объяснять — давно все высказала, но настаивала: «Приезжай обязательно, буду ждать». — «Но, мать, хоть бы предупредила! Сегодня же среда, — сопротивлялся он, — пойми, я действительно не могу...» Она не дослушала и положила трубку — пусть решает!
Евдокия Васильевна пока не сомневалась, что все другие, хоть тоже не приглашены, но обязательно зайдут. «Другие» — это те, с кем она работала и жила: пятьдесят лет! Сначала вон в той коммунально-кирпичной «скобе», а ныне вот в доме-башне в двухкомнатной квартире на милом ей третьем этаже. Правда, из тех, с кем когда-то начинала трудиться, уже почти никого нет рядом: мужиков на войне поубивало — «давно уже, еще в молодости»; а товарки — «кто поумирал, кто разъехался...» Но разъехавшихся она и не ждала, а вот тех, помоложе, кто до сих пор вокруг — «...эти-то должны заглянуть. Второй Дуси Ломовой здесь нет. И не будет!»
Стол накрыла, пересиливая себя: как сжало с утра грудь, так и не отпускало. Было Евдокии Васильевне непривычно тяжко, удушливо, но убеждала себя, что от непогоды, — мол, жарковато сегодня. А тяжесть в груди, так от неприятности. Мысли о смерти к ней не вязались, об этом и думать никогда не думала, вроде бы ее это и не касалось: не бывало еще такого, чтобы ей изменили силы. Но испуг был; нет, не по поводу какой-то там смерти, а другой испуг — странный, липкий, что Углова действительно отлучит ее от станков, выгонит с фабрики.
Эта мысль Евдокии Васильевне была страшна и невыносима. Но нет, она не покорится — «не на такую напала! Она еще докажет, где надо, что хочет и может трудиться. А если приносит пользу государству, то никакая Углова ее не осилит. «Зарвалась, девка, ишь ты какая важная! — говорила себе Ломова и сердилась. — И не таких обламывали! И тебя на место поставим!..»
Сколько она перевидала на фабрике — и ткачих, и начальниц, а равной ей, Дусе Ломовой, еще не было. И если бы с этой Угловой пришлось посоревноваться, то еще неизвестно, кто взял бы верх... Не верит она, что та три пятилетки за одну выполнила... Дутые цифры! Или уж точно кто-то негласный помогал. Не случайно болтают, что две близнячки на нее работали... Раз болтают, значит, было! А теперь следы заметает, выдвиженка! Но нет, она, Дуся Ломова, потребует проверить и еще расколет эту подсунутую им директоршу...
Да, она ненавидела Углову — невзлюбила сразу, как только та появилась, вся из себя такая заносчивая... Но чувствовала Евдокия Васильевна, что нет в ее ненависти той упругой силы, той стальной веры, которые все сокрушали. И понимала: не оттого даже, что та формально права — «Ну и пусть шестьдесят девять, а я все равно крепка, в любом возрасте позавидуют...» — а оттого, что будто надломилась, надорвалась в последнее время, при Угловой. А сегодня, так точно, в груди какая-то тягучая усталость, вроде бы даже воздуху не хватает — прямо наказание: «Ух, ненавижу!..»
Ненавидеть Евдокия Ломова умела. Особенно тех на фабрике, кто стремился подальше отойти от тяжелого труда ткачихи. Та же Некрячкина: едва норму вытягивала, а туда же — учиться! Пряталась за учебу! Пятнадцать лет, посчитай... А потом в ОТК пристроилась, теперь в профсоюз... Собачку завела, надо же! Да, издевается она над ней, а чего жалеть? Лучше бы вместо собаки ребенка завела — все польза стране... Так нет же! Без любви, видите ли, не хочет. Ну так и полюби!..
Впервые, может быть, Евдокия Васильевна подумала: а любила ли она мужа? Ей даже совестно стало от такой мысли. Но уж раз что-то приходило ей на ум, то не уклонялась: в самом деле любила ли? А что она могла ответить? Механик Ломов был старше почти на десять лет: выскочила за него замуж — радовалась... А потом, после него?.. Ну уж, это ее личное дело — никого не касается... Странно: она вдруг припомнила и всех тех, кто был после него, с кем у нее возникали романы, короткие обычно, и, как правило, в домах отдыха или санаториях, куда каждый год она законно ездила по соцстраховским путевкам. Ей даже стало не по себе от этого ряда, застыдилась... Надо же, о чем вспомнила, — «в этот-то день!»
Евдокия Васильевна вышла на балкон, уселась в простое деревянное кресло, которое постоянно там держала. Это она называла «подышать воздухом»: понятно, после цеха-то... Но больше любила со своего низкого третьего этажа наблюдать дворовую жизнь, да и квартирную: окна коммунальной «скобы» были прямо перед глазами, все можно углядеть — «как театр!» Она знала, что о ее «посиделках» на балконе талдычат: «Царица взошла на трон». Вспомнила и порадовалась: «А ведь Царицей зовут, Царицей!» Но радость была краткой, потому что вновь всеми мыслями вернулась к утреннему происшествию на фабрике, к ехидству Некрячкиной, к угрозам Угловой, и сердце будто упало, будто разбилось, и она даже на свежем воздухе стала задыхаться — от незаслуженной обиды, от бессильного гнева...
Некрячкина вывела Чижа во двор на поводке. Она была вся в напряжении, готовая взорваться, если Царица позволит какую-нибудь гадость в ее адрес. Она несколько раз взглядывала на ненавистный низкий балкон — Царица сидела на троне, но, похоже, дремала: голова склонилась на грудь. И Алевтина Федоровна успокоилась: «Хватит уж на сегодня, наругались вдосталь...»
В душевном спокойствии она вернулась с «мальчиком» на нелюбимый шестнадцатый этаж и вскоре заснула — сразу, что не часто с ней бывало. В предрассветном сне ей привиделось, как разверзлось небо и из лучистого проема по светлой дорожке к ней спускается молодая Ломиха — стройная, красивая, и душевно ей улыбается. Алевтина Федоровна так растерялась, так засмущалась, застыдилась, с такой готовностью упала на колени, прося Дусю, Евдокиюшку, простить ее, а та улыбнулась благосклонно, царским жестом подняла с колен и, ничего не сказав, прошествовала мимо — и вниз, вниз, к их кирпичным корпусам, и прямо проникла сквозь крышу, оставив на железной кровле круглое свечение. Это так поразило Некрячкину, что она в недоумении пробудилась — едва брезжил зеленоватый свет, в открытую балконную дверь струилась прохлада, а Чиж, ее «мальчик», не спал, а сидя на коврике у кровати, тоненько скулил, и ужас охватил Алевтину Федоровну. Перед ее пробудившимся взором в смутной серости комнаты возникла громадным призраком Ломиха и жутким, неизвестно откуда идущим голосом, медленно, как на потерявшей скорость патефонной пластинке, глухо выговорила: «Убии-лии мее-ня-ааа...»