Когда идет поезд
Шрифт:
Позабытые спицы давно лежали у старушки в подоле, а сама она, покачивая головой, смотрела на Асю с горестным сожалением.
– Нет, не глупости, мил человек!
– негромко, но както строго и веско, заставив умолкнуть и заместителя директора, сказала она.
– Не глупости, девонька!..
Невидящими от слез глазами Ася взглянула на бабку:
только все жалели, сочувствовали, а теперь сами же и осуждают! Один заступился, так от его защиты еще хуже...
– Не глупости, девонька, - продолжала старушка.
– Морячок-то верное слово сказал, хоть и обидно оно тебе.
Как же ты мужа-то своего в небе покинула, а?.. Я когда к своему старшему на стройку приехала - в палатке жили. С дитем. И не только там консервных фруктов не было - хлеб мороженый ели, буханки топором рубили. Так что, Настеньке и мужа бросать тогда?.. Перемаялась, поплакала - все было. А как же?.. А потом наладилось, обстроилось. Сейчас вон как короли живут, и дети не хуже, чем у других.
– Урок политграмоты!
– хмыкнул заместитель директора, сосредоточенно перетаскивая сверху свою постель.
Поезд дернулся, остановился. Кусая прыгающие губы, Ася надела на спящего сына шапочку.
– Тесемки-то завяжи, - сурово наказала старушка, зорко наблюдая за сборами.
– Разморился, а там пpoхватит...
Ася вспыхнула, послушно завязала тесемки.
– Давайте мне, - коротко сказал моряк.
Ловко, левой рукой он прижал малыша к синей форменке, правой подхватил тяжелый чемодан и, не дожидаясь, вышел.
– А вы, Асенька, спокойней, мало ли кто и что говорит!
– бросая выразительные взгляды на старушку, приговаривал заместитель директора. Подумайте о моем предложении. Адресок я вам оставлю...
Он подал Асе меховое пальто, взял ее под локоть.
– До свидания, - виновато и тихо попрощалась Ася.
– Счастливо, - сухо кивнула старушка.
Первым и настолько быстро, что бабка удивилась, вернулся моряк.
– Аи не проводил?
– Носильщика взяла.
Пассажир в голубой пижаме вернулся почти следом, явно чем-то разочарованный, принялся разглаживать постель.
– Ну что ж, товарищи дорогие, спать, наверно, будем? Скоро час.
Соседи промолчали, тот лег, уютно повозился, устраиваясь.
Глядя в окно, за которым, редея, бежали огни станций, моряк, словно вслух раздумывая, убежденно сказал:
– Не взял бы я такую в жены.
– Ну что ж, - иронически хмыкнул заместитель директора.
– Каждому свое!
Укладываясь, старушка упорно молчала и все-таки не вытерпела:
– Такие, мил человек, как ты, сами легко бросают...
А потом алиментами открещиваются.
– Но, но, но!
– квадратные очки метнули негодующие молнии, но с каждым "но" уверенный голос заместителя директора, словно по ступенькам спрыгивая, терял свою грозность.
Моряк усмехнулся и вспрыгнул на верхнюю полку.
3. ЛАЗАРЕВ С ЛЕСНОГО КОРДОНА
Станция была маленькая, простояли мы на ней минуты две-три, не больше, я и названия ее не упомнил, а сосед по купе нетерпеливо, с какой-то даже суетливостью ждал ее.
Подперев кулаками крупную чубатую голову, он задолго до станции приник к окну, за которым была только теплая летняя ночь да звезды; рывком поднялся из-за столика, едва за стеклом побежали, редко мигая, огни.
Поезд притормаживал, навстречу еще подплывал тускло освещенный с деревянным вокзалом перрон, а он уже выпрыгнул и, озираясь, словно высматривая кого-то, торопливо шел впереди вагона; и появился в коридоре, когда поезд набрал скорость, уцепившись, должно быть, на ходу за поручни, - закрывая дверь, проводница сердито рассуждала о всяких ненормальных, за которых потом ей же и отвечать...
Он сел на свое прежнее место, за столик, вплотную к окну, потеряв, впрочем, всякий интерес к нему, - может потому, что там снова была только ночь да звезды, - кивнул на початую бутылку водки:
– Хотите?
– Нет, перед сном остерегаюсь.
Плеснул он совсем немного, подержал на весу стакан, будто сам и удивляясь,- к чему он ему, выпил, вяло захрустел свежим огурцом, движения у него были теперь замедленные, какие-то равнодушные, отдельной напряженной жизнью жили его глаза - то ли черные, то ли карие, но такой сгущенности, что опять же получалось - черные, беспокойно, тревожно блестящие в синеватом разливе белков. Да и во всем облике его, - при могучих плечах и шее, при всей его очевидной физической силе, - тоже было чтото беспокойное, нервное, глубоко запрятанное и рвущееся наружу. Впечатление такое создавали, вероятно, его жестко сведенные губы, нос с горбинкой и с тонко вырезанными ноздрями, а поболее всего, конечно, брови, широко отставленные одна от другой и черными всплесками-молниями откинутые чуть ли не до ушей. Рукава его серой с расстегнутым воротом рубахи были закатаны до локтей.
на левой, безвольно лежавшей на столике руке, повыше кисти, синела наколка: в круге, с расходящимися наподобие северного сияния лучами, инициалы - Н. Л.
– Николай Лазарев, как коротко, войдя под вечер в купе, представился он.
– Двадцать лет тут прожил - на кордоне, в лесничестве, - объяснил вдруг он.
– Выскочил, бегаю, а кого ищу, чего ищу - не знаю. Смешно.
– Ничего смешного, - безо всякого умысла вызвать на разговор, на откровение, возразил я.
– Родные места - вполне естественное чувство.
– Не то: я не здесь родился.
– Лазарев помолчал, бросил быстрый, будто испытывающий взгляд, но мне еще почудились в нем и какая-то растерянность, замешательство.
– Чужому только и скажешь. Задела тут меня одна.
Да так задела - по живому. С того отсюда и подался: выходу не было.
Лазарев сумрачно усмехнулся.
– Сам, понимаете, не опомнюсь. Вроде и не со мной это! Не хвастаю заради правды: бабенок у меня - всяких - было да перебывало. Хвастать тут нечего.
К слову сказать, кто таким делом хвастает, я тому первый бы поганым топором языки отрубал. Не позорь человека!
У меня что бы с кем ни было, при людях встречу - бровью не поведу. Что было - все в лесу осталось. И обижать - сроду ни одной не обижал. На девок не зарился, никого не понуждал. Ну, а уж если сама на это идет - она еще и глазом моргнуть не успела, и знака не подала, а я уже чую. Как вон зверь какой - нюхом, что ли? Ни разу, говорю, не ошибся. Вся обида на меня только и была, когда отходил от них вовремя. У тебя, мол, семья, дети, и у меня семья, дети, будет, а то свыкнемся да дров наломаем. Моя-то, наверно, догадывалась, но ничем не высказывала. Может, оттого, что понимала: на нее одну - больно уж много меня, цельного-то! Причем жили и живем так, что никто слова худого не скажет. Про ребятишек же - трое их у меня - про этих и толковать нечего, Я для них и защитник и добытчик, и отец и брат - все вместе. Домой приду - на шаг не отпустят!