Северные амуры
Шрифт:
— Неделю назад в Двадцатом башкирском казачьем полку. В самом деле похож?
— О-о-о! Бурангул!.. Точь-в-точь как живой. — Отчего-то Кахым застеснялся сказать, что это его тесть. — Но вот этого не понимаю, извините.
— А чего же именно? — Брови Орловского сошлись вплотную.
— Разве нельзя было назвать всадника его настоящим именем, указать и должность: войсковой старшина Двадцатого полка?
— Нельзя!.. — убежденно сказал художник. — Этого всадника вы лично знаете, ну еще несколько человек. А для остальных зрителей, для чужестранцев, — кто он? А через полсотни лет его имя и вовсе забудется. А башкирский народ — вечен, как и все народы. Вот и получается: «Башкирский военачальник» — и понятно всем, и достойно… Иначе не могу поступить. У искусства свои законы.
— Вам, художнику, виднее, — согласился Кахым. — Значит, и я стану у вас «башкирским военачальником»? Что ж, я готов.
— Время тихое, передышка, — сказал Орловский. — И солнышко. Значит, сделаю этюд в красках. Прикажите привести вашего высокого иноходца, принести вам лук, колчан, копье. Набросаю командира, «военачальника» в бою, перед атакой. Ярче! Красочнее! Чтоб все клубилось! Сабля поднята ввысь!.. Из-под копыт коня — искры! Казаков позади я потом пририсую. Лишь бы схватить и верно передать экспрессию вашего лица. Вы, ваше благородие, прирожденный воин. Говорю без лести.
Кахым и на этот раз повиновался. Иноходец сперва крутился винтом, не приучен стоять неподвижно, тянет повод, просится на рысь. С трудом Кахым утихомирил жеребца, приговаривая ласковые слова и похлопывая по шелковистой шее.
— Саблю! Саблю! — закричал Орловский.
Сверкнул клинок.
У художника раздулись ноздри, в глазах запылали священные огни вдохновения, он, не глядя, выхватывал из банки кисти и, казалось бы, вслепую бросал блики красок на загрунтованный холст.
— Дружище! Вы же ведете полк конной лавой на опешивших от такого стремительного натиска французов! — кричал Орловский. — С яростью!.. С гневом на захватчиков! У вас красивая борода, удалые усы, но это я потом подвешу к лицу, искаженному и облагороженному безумием атаки!
У Кахыма затекла рука, он сидел прямо, навытяжку, стараясь не шелохнуться, его и покорила, и злила неистовость художника, он раскаивался, что согласился позировать, но понимал, что нельзя обижать и Орловского, и Сергея Григорьевича.
Наконец он спросил:
— Долго еще? У меня, Александр Осипович, полк на плечах и на совести!
— Искусство требует жертв!.. Потерпите еще полчаса хотя бы, не скажу — час.
— Знал бы, что так затянется, спрятался бы в доме под периной. У немцев перины по десять пудов, взобьют вечером — надо вспрыгивать, как на коня, — шутил Кахым.
— Терпи, казак, генералом будешь! И очень скоро, если не разорвет в клочья французское ядро! — великодушно обещал художник, швыряя на холст комья краски.
Наконец-то это истязание закончилось. Кахым устал, словно отмахал, не слезая с седла, сотню верст по грязному проселку.
А художник блаженствовал во хмелю удачи.
— Друг мой, не сердитесь на крики, во мне же польская кровь, шляхтич!.. — говорил он, помогая Кахыму слезть с иноходца. — История русской военной живописи не забудет вашего терпения! Подите сюда, взгляните как в волшебное зеркало — похоже?.. Но вы все-таки не забывайте, что это все вчерне, я встряхну краски, а кроме того, вы же не видите себя в бою, а я вот увидел.
У Кахыма затекли, одеревенели ноги, он с трудом шагал, подошел ближе к Орловскому, заглянул в картину, как в глубокий колодец: в пелене дыма от пушечных залпов и пыли, взметенной копытами мчавшихся лошадей, летели джигиты: кое-кто целился из лука, иные изготовились метнуть копье, а Кахым скакал на белом коне впереди, указывая ослепительно сияющей саблей направление атаки. На нем красный чекмень, на голове рыжая лисья шапка. «Неужели я такой? И борода моя, и глаза, кажется, мои, но откуда же взялась во мне эта беспощадная властность, ведущая на смерть, на увечья земляков? Но если мне джигиты повинуются и до боя, и в бою, то, следовательно, эта власть существует незримо, а вот художник ее уловил и сделал зримой для всех!»
Кахым был потрясен всемогуществом таланта.
— Что, не нравится?
И Кахым вдруг понял, что знаменитый художник страшится приговора его, героя картины, что скажи Кахым жестко: «Нет, не принимаю», и Орловский немедленно искромсает холст кинжалом.
— Очень нравится, но почему моего серого жеребца вы перекрасили в белого? Вот джигиты кругом стоят, они же посмотрят и скажут: «Враки!»
— Это? Ах, и только-то? — Орловский успокоенно засиял. — Ваше благородие, господин командир, да вы вглядитесь в своего скакуна, — конюх в это время уводил в ворота иноходца, — он же сивый, белый! И вообще нет никакой разницы между серым и белым цветом и у лошадей, и на картинах! — Теперь художник осмелел, говорил беспрекословно: — Да вспомните петербургские туманы, серенькие дни — при таком тусклом освещении ваш жеребец превратится в вороного!
И действительно, то ли от ярких солнечных лучей, то ли от напора Орловского, но иноходец показался Кахыму белым, даже иссиня-белым.
— Вам виднее, Александр Осипович! — примирительно кивнул он.
— Друг мой! — возопил художник, величественным жестом лохматя свои и без того пышные кудри. — Спасибо! Никогда не забуду вашего терпения… И вас не будет, и меня не будет на этом белом свете, а ваш портрет будет в залах Петербургской академии художеств привлекать взоры, волновать юношей — воспитанников военных школ! И в этом ваша заслуга, не моя. Разве мог бы я выдумать из ума, из воображения такого всадника? Нет и нет!
— А теперь прошу к обеду.
— Спасибо, мой друг, за башкирское гостеприимство, за доброту. И от чарки не откажусь.
23
Через три дня после отъезда Волконского из Главной квартиры привезли срочный приказ: Первому, Четвертому, Пятому и Четырнадцатому башкирским казачьим полкам идти ускоренным маршем к Дрездену.
Неделя передышки укрепила и взбодрила Первый полк Кахыма. И хотя пополнение новобранцами, как и обычно, запоздало, Кахым видел на учениях, как набрались силы на немецких кормах лошади, как повеселели джигиты.
Как-то вечером, обходя с Буранбаем лагерь, Кахым услышал песню в сопровождении курая:
Конь Кахыма, ай-хай, конь-огонь, Сверкают стремена. Кахым-турэ ведет полк в атаку, Враги отступили в страхе.— Кто это сочиняет? — спросил Кахым, поведя плечом: ему не по сердцу были такие песнопения.
— А тебе-то что! — серьезно сказал Буранбай. — Это же не за деньги, это от чистоты души.