Вы слышите их?
Шрифт:
Но они, точно глухие, отворачиваются, они несутся вскачь, возбужденные, как с цепи сорвались, толкаются, обмениваются затрещинами, пинают друг друга локтями, хохочут… Посмотри только вон на ту, посмотри, прошу тебя, ну и рожа…
Вот к чему, он ведь знал это заранее, должны были неминуемо привести его наивные ухищрения, его трусливые поблажки… Они волокут его по залам, время от времени он тяжело опускается на банкетку, уставясь на то, что случайно оказалось перед ним, и ничего не видя… Все вокруг меркнет, отступает, замыкается, твердеет…
Ничто уже не трепещет, не излучается, не исходит, не льется, не растекается… Тут ничего помине нет… Ничего стоящего… Ноздреватый камень, грязно-серый, грубо отесанный… приземистая, кургузая, довольно бесформенная зверюга… Нет, не нахожу в ней ^ничего особенного, не знаю, что это такое, я тут ни при чем, она была еще у моего отца, в подвале… Но взгляните же на нее, поглядите, какая красавица, какая хитрюга… Ах ты плутишка, поди сюда, зверюга ты этакая, добрая старая собака… Ах, ты кусаться, тебе хочется поиграть…
Они пристально наблюдают, как он пожимает плечами, пристыженно отводит глаза, краснеет, говорит с наигранным оживлением, поглаживая дрожащей рукой… все его неуклюжие, жалкие усилия отмежеваться, отделить себя от того, который, ничего не понимая, спокойно встает, идет к камину, протягивает руки…
Как хотелось бы — не правда ли? — предупредить его, предостеречь. Как нужно было бы, но разве посмеешь, дать понять этому благородному другу, ничего не подозревая забежавшему в гости, куда он попал, в какой вертеп, в какую мышеловку… мы пропали, окружены… нас подслушивают вражеские уши, за нами шпионят вражеские глаза… берегитесь, все, что мы делаем, все, что мы сейчас говорим, может быть обращено против нас, может повлечь за собой тяжкие санкции… вот он подходит, берет в свои руки… ничего не понимая, за тысячу миль, за сто тысяч миль от всяких подозрений…
Да и в самом деле, с чего бы ему что-то заподозрить? С чего бы ему опасаться, этому балованному ребенку, товарищу по давним беззаботным играм, этому иноземцу, пришельцу оттуда, где царит иной порядок, другие законы… Где считают умственно отсталыми, где избегают как париев, где объявляют вне закона тех, кто имеет наглость встать перед предметом культа, святыней, почитаемой всеми, и вызывающе прыснуть, руки в боки, откинувшись назад: Ох, не могу, полюбуйся только на эту «красоту»! Ну и рожа…
Как ему это понять, вообразить? Пусть бы ему даже объяснили, до него все равно ничего б пе дошло, он не поверил бы, ведь он вырос, всегда жил, не на минуту его пе покидая, в том спокойном, гармоничном мире, где каждый может совершенно свободно, будучи уверен во всеобщем одобрении, встать и подойти с протянутыми руками, с широко раскрытыми, горящими глазами, приблизиться вплотную, отступить на шаг, чтобы лучше рассмотреть… Что это, скажите, за скульптура? Какая интересная… долго созерцать ее и, непринужденно обернувшись к присутствующим, гордо заявить вслух: Прекрасная вещь, вы не находите?
Ничего не поделаешь, приходится все это вынести… Нет никакой возможности сказать ему, чтоб он держался начеку. Это значило бы выдать наши тайны, наши молчаливые соглашения, преступить несформулированные запреты, которые известны только нам одним и существования которых никто из посторонних не должен даже заподозрить. Все, кто сюда приходит, должны быть убеждены, что и у нас никому не возбраняется… Ну, не пытайся выкрутиться, к чему? делай что положено. Подойди ближе, как мы… у тебя нет иного выбора…
Но я пе хочу… Я ничего не вижу… Ей-богу, я ничего не чувствую, в этом ничего нет… Не толкайте меня, это провокация, я это делаю через силу, вы сами знаете, под вашим нажимом, мой голос, вы сами слышите, глух, совсем слаб, губы мои с трудом приоткрываются, чтобы повторить вслед за вами, коль скоро вы на этом настаиваете: Да, красиво… И, видите, я тотчас отворачиваюсь, иду к вам, мои пальцы стискивают ваши плечи, гладят ваши волосы… Ну а вы, расскажите лучше, что вы сегодня делали? Как рыбалка? Хороший улов? — Нет, ничего особенного… Они слегка потягиваются, подавляют зевки… День был длинный, мы поднялись чуть свет… Наверно, нам пора… Они встают… и в нем что-то обрывается, падает…
Пока они идут вверх по лестнице, уже пересмеиваясь, затем безжалостно закрывают дверь, его голос, словно бы отделенный от него самого, идущего за ними следом, не расстающегося с ними, его выпотрошенный, обмякший, как снятое платье, голос никнет… Оп точно актер, который продолжает играть перед залом, покинутым публикой, точно лектор, который пытается как ни в чем не бывало говорить перед пустыми рядами стульев.
То, что до последней минуты еще держалось где-то в потайном закоулке, было грубо выдрано… то, что воспрянуло, затрепетало в нем, когда они приблизились, подталкивая его перед собой, чтобы он полюбовался вместе с ними… А если произошло чудо… Если их в самом деле привлекло… притянуло сквозняком… током ветра, ворвавшегося извне через брешь, пробитую посторонним, когда тот поднялся, движимый властным порывом… если, предупредительно подчиняясь его повелительному кивку, спеша поскорее расчистить место, отставить в сторону бутылки и бокалы, они увидели в нем того, кем он был: уважаемого представителя великой мировой державы, опирающейся на поддержку тысяч, миллионов людей… лучших людей… Это они — соль земли. Они — сильные. Они — непобедимы. Неуязвимы. Им нет дела до… Они пренебрегают тупым хихиканьем неотесанных скотов, лентяев, пропускают его мимо ушей…
Тупицы? В самом деле? Вы так считаете?.. Вы полагаете, господин директор, что нет никакой надежды?.. Затянувшееся молчание, которое кажется бесконечным… Разумеется, в таких случаях не следует торопиться с ответом. Слишком это серьезно — замкнуть в жесткие категории, наклеить ярлык на то, что еще подвижно, не устоялось, изменчиво… Конечно, надежда всегда остается… Но… Прокашливаясь, смущенно, раздраженно барабаня кончиком завинченного вечного пера по тетрадям, по классным журналам, разложенным на его письменном столе, наклоняясь, чтобы лучше разглядеть отметки… — Да, приходится признать… Есть во всем этом какое-то отсутствие любознательности… какая-то атрофия… В пустоте, разверзшейся в нем, эти слова отдаются эхом… резонируют… Атрофия… Да, отсутствие пластичности, гибкости… Точно мышца пе работает. Сколько ни бьешься… Тут все преподаватели единодушны. Некоторые объясняли это своего рода извращенными склонностями, волей к разрушению, к саморазрушению… Нечто вроде яростного противодействия любой ценой… — Ах так? Противодействия? Противодействия? любой ценой…
Наконец-то оп его видит, этот слабый свет в конце темной галереи, огонек… к нему, скорее… Да, именно так: противодействие. Такое бывает, пе правда ли? Но тогда это — моя вина… Ваша? Вы меня удивляете… — Да, моя… задыхающимся голосом… моя. Я допустил оплошность. Эта потребность поделиться. Дать. Напитать. Не учитывая, что для существа столь юного это несъедобно, отвратительно… Я сам виноват. Мой грех, великий грех. Пенять остается только на себя. Это непростительно. Я сам бесчувственная скотина…