Про Иону
Шрифт:
Старик, не прощаясь, повернулся и быстро, как мог, зашагал прочь.
Родственник остался на дороге, не зная, куда идти, что делать. Не может быть, чтоб Бэлла, добравшись до Остра, не зашла в свой дом.
Постучал в дверь.
Открыла женщина с ребенком на руках.
— Извините, к вам женщина, очень пожилая, не заходила в последнее время? Ее зовут Бэлла Готлибовна. Такая интересная, волосы крашенные в темно-каштановый цвет. Полная, в очках.
— Нихто не заходыв. А вы хто? А вона — хто? — заинтересовалась хозяйка. — Зайдить. А вы з Киева? Я зразу узнаю, хто з Киева. Заходьте, заходьте, я вам кваса наллю.
Родственник зашел.
За квасом разговорился с хозяйкой, рассказал про Бэллу, про ее переезды, про старика, которого встретил на улице.
— А, то наш Хаим, он трохи с приветом. Усе перекрутит, перекрутит. Наболтав черт-те шо. А вам расстройство.
— Ну да… Вы не скажете, где старое еврейское кладбище?
Женщина объяснила, как добраться.
— А у нас нового и нету. Токо старое. У нас евреев и не осталось почти. Хаим один да пару еще стариков.
— Ничего, ничего, я посмотрю. Просто так. Раз приехал.
На кладбище родственник ходил туда-сюда, читал фамилии на памятниках, на почерневших деревянных табличках, выискивал Гробманов, но так и не нашел. Присел на скамеечку — отдохнуть.
— От вы где, а я видел — хто-то зайшов за ограду, а куды пойшел — не бачу. Здрастуйте. Я сторож. Узнос у еврейску общину не сделаете? Пару гривень, если можете. Я сторожем тут. Присматрюю. Заместо пенсии. Камский Илля Моисеевич, — представился сторож, протягивая картуз, как нищий.
Родственник положил в картуз три гривны и мелочь. Сторож выскреб их из картуза, пересыпал в карман пиджака и внимательно, по-деловому, взглянул на приезжего:
— Кого ищете? — при этом сторож поправил лацкан пиджака, обвисший под тяжестью медалей.
— Гробманов.
— А, Гробманов… Я проведу. Вы им родич?
— Да, родич.
— Гробманов тут много. И довоенные, и разные. Всех показывать?
— Всех, — выдохнул родственник.
Обошли всех. Устали. Сели на большую скамью под ивой.
— Ну, все вам показав, как навроде экскурсии получилось. Довольные?
— Спасибо. Скажите, а Бэлла Гробман, младшая дочь Готлиба Гробмана, сюда в последнее время не приезжала?
Сторож замялся.
— Вы точно знаете, шо она еще на этом свете?
Родственник кивнул.
— Ну-ну. Бэйлка сюда не сунется. Пока я, да Хаим, да Сунька Овруцкий живые. Как мы, последние, помрем, так она, может, и объявится.
— Мне Хаим говорил про Бэллу, но я не понял… Он уверен, что Бэлла умерла сразу после войны. Но она жива. В войну она где была? В партизанах?
— В партизанов… Может, и в партизанов. Тут же в войну народ перепуганный оставался — информация, сами понимаете, какая. Разное говорили… Красавица — ой какая! У ней вся порода — гробманская — хоть картинки пиши! — Сторож коротко взглянул на родственника: — А вы не з-за границы? Книгу пишете? Или кино делаете?
— Да какое кино! Я Бэллу ищу, пропал человек!
Тут родственник прокрутил перед сторожем рассказ про Бэллины переезды. Сторож не удивился.
— A-а. Она всегда много об себе понимала… А от недавно — лет десять — из самой Америки приезжали — про евреев кино делали, дак нас опрашивали. Прямо с пристрастием. Заплатили, правда. Остер — это ж до войны ого-го! Крупное еврейское место! Процентов семьдесят тут евреев было. Вы учтите, мы американцам про Бэйлку ничего не говорили, — сторож многозначительно посмотрел на родственника. — Вам, как ее родичу, расскажу. Хотите?
Родственник кивнул.
— Из евреев в Остре перед оккупацией много осталось — нихто ж не предупреждал, шоб уезжали, организации разъяснительной нихто не вел. До немцев беженцы с запада рассказывали, шо всех евреев обязательно стреляют. Не верили. Думали, на общих основаниях с украинцами, с русскими. А так шоб специально — не-е! Не верили. Ну, хозяйство, конечно, хибары. А у кого дом хороший, мебель — как оставишь? От и Готлиб остался. Бэйлка его бросать не захотела. Мы — молодые хлопцы — сразу на фронт пошли, комсомольцы-добровольцы. Ушли, а тут такое случилось…
Всех евреев, шо остались, постреляли, всех подчистую. И моих, и всех — в овраге, коло Десны. После освобождения перезахоронили в братскую, думали, шо и Бэйлка там.
А когда вертаться с фронта начали — я пришел, Хаим, Сунька Овруцкий, другие товарищи, — собрали еврейскую общественность: с эвакуации уже подтянулись, демобилизованных тода еще не было — а те, хто по ранению. И много остерских, шо под немцами были, — украинцы. Обсуждали итоги оккупации. А какие итоги? Полицаев пол-Остра, и они тут же с нами сидят. И все знают, хто шо. Районное начальство выступает, осуждает отдельные случаи, говорит — мы единая семья, по писаному. Вы, говорит, товарищи, если знаете о пособниках, дак говорите прямо, вам теперь бояться нечего.
Ну, тех, хто сам стрелял, бабы говорили, сразу наши показнили, еще как пришли освобождать. По законам военного часа. Тех, считай, и не было уже. А такие, шо не сильно, те с нами и сидели — в синагоге бывшей, в клубе.
Бэйлка перед тем объявилась. Где была, как спаслась — молчит. Бабы клещами тянули — не призналась. «Как все, так и я», — отвечала. Другие за войну аж черные сделались, а она — худющая телом, а лицо — ничего, точно как было.
И от она во всей своей красе с места подымается — привыкла на комсомольских активах участвовать. Как теперь вижу. Слово в слово:
— У нас у всех большое горе. Мой отец убит проклятыми немцами, мой брат погиб смертью храбрых на фронте. Тем более про себя говорить не буду. У всех тут родичи в могиле — исключительно потому, шо евреи. И украинский народ тоже пострадал, хоть и не на месте его стреляли. Тут про полицаев идет речь. Правда, полицайских евреев нихто не видел. Потому шо евреев на месте стреляли и выбор им не давали. А у всех дети, всем жить хочется. Мертвых не подымешь.
Сказала и села. Шо сказала? Кому? Зачем? Как язык повернулся? Тут поднялося! Гевалт! Сунька Овруцкий на костылях тогда пришел, офицер, с пистолета палить стал. Кричит: «Дайте я эту полицайскую подпевалку вбью, она хуже Фани Каплан!»