Рикугун хохэй тюи
Шрифт:
Впрочем, этот Кэндзи оказался прелюбопытным субъектом. На нем безукоризненно, волосок к волоску, сидел суконный мундир защитного цвета, а фуражка с красным околышем была по-уставному надвинута чуть ниже бровей, скрывая колючий взгляд. В разительном контрасте с хромым крестьянином Итиро, сержант отличался подчеркнутой, сугубо жандармской щеголеватостью. Его руки выдавали человека, привыкшего сжимать рифленую рукоять табельного револьвера, но уж никак не гаечный ключ.
Сия хищная натура в полной мере отражалась и в его манере управления моторным экипажем — агрессивной, порывистой, но холодно-расчетливой. Стоило тракту освободиться, как он выжимал из мотора все соки, мчась на грани дозволенного. Он обходил скрипучие крестьянские подводы в последнее мгновение, проскальзывая между телегами в игольное ушко с той дьявольской ловкостью, с какой дуэлянт наносит выпад. Рисковый, черт возьми, малый, но нем как рыба.
Если же копнуть суть его назначения, то выходила прескверная картина. Сей молодчик числился унтер-офицером Особого делопроизводства Кемпейтай, прикомандированным ко мне под благовидным предлогом личной охраны. На бумаге он — мой шофер и телохранитель, на деле же — неусыпный соглядатай. О каждом моем шаге этот молчаливый цербер исправно строчил донесения по начальству, а маршруты моих вояжей скрупулезно заносил в путевой лист. Официально — дабы отчитаться перед интендантами за сожженный бензин. Фактически — чтобы наглухо затянуть удавку контроля на моей шее.
К счастью, служебный устав Кэндзи не обязывал его неотступно следовать за мной по пятам. Он доставлял меня до места и оставался при машине, пока я вершил свои дела. С другой стороны, сама его фигура, видная издалека, открывала передо мной любые двери: мы миновали караульные посты без досмотров и лишних расспросов. Даже за ворота лагерей нас впускали беспрепятственно.
Внутри лагеря для военнопленных бразды правления переходили ко мне. Несмотря на простое рабочее платье, я смело входил в кабинет начальника, представлялся и предъявлял депешу за печатью господина Ямадо. После чего направлялся к плацу, где для меня, по особому распоряжению, выводили и выстраивали в шеренгу пленных казаков.
Ощущал я себя точно рекрутер, нагрянувший в лазарет. Большая часть людей была изнурена голодом, иными калеками или тяжко ранена. Целых, крепких бойцов оставались единицы. В первых двух лагерях удача мне изменила: в одном сплошь безнадежные инвалиды, во втором — желторотые юнцы, взятые в плен в первом же кавалерийском налете. Но в третьем… не зря в народе говорят: Бог троицу любит.
— Батька! Эка ты вырядился, и не признать! — вдруг донеслось до меня из строя.
Я даже опешил, не веря собственным ушам. Среди десятка изможденных казаков стоял паренек с жиденькой бородкой и лихо закрученными усами. Он опирался на костыль, чуть припадая на левую ногу, но даже сквозь дорожную пыль и следы былых невзгод в его глазах плясали прежние искры. Балагур Петруха!
— Живой, чертяка! — я расплылся в довольной улыбке, поспешно шагнул к нему и, пренебрегая субординацией, заключил в крепкие, по-отцовски широкие объятия. — Живой, ирод!
— Батька… — Петруха шмыгнул носом, и в его голосе прорезались предательские нотки. Он, позабыв про костыль, что было мочи прильнул ко мне. — Живой, Бать… Побит чутка, но жив, слава те Господи!
Глава 43
Из всех плененных казаков в этом лагере я отобрал одного лишь Петруху. Комендант не скрывал крайнего изумления: мой выбор пал на увечного, опирающегося на костыль юнца, тогда как в шеренге высились дюжие, пышущие здоровьем детины. Да только внутреннее чутье старого служаки безошибочно твердило мне, что пластуны из этих молодцев выйдут прескверные.
Позднее, когда я уже бережно вел прихрамывающего Петруху к ожидавшему нас моторному экипажу, он вполголоса поведал мне истинную подоплеку. Никакие это были не казаки. Так, обычная армейская пехтура да спешенные драгуны, кои повадились рядиться в казачье звание ради лагерных послаблений. Случилось сие после того, как мое имя приобрело в Японии известность — сперва как вольного кулачного бойца под прозванием Ханган, а затем и как инженера-артиллериста. Услыхав о таких успехах, многие начальники лагерей вознамерились отыскать среди своих арестантов подобных же лихих рубак. Сулили усиленный порцион да всяческие поблажки тем, кто согласится выходить на арену и тешить местную публику кулачным боем. Вот и вышло, что вчерашние рядовые стрелки пехотных полков в одночасье перекрестились в бравых станичников, всегда готовых помахать кулаками. К тому же, казенное жалованье мнимым казакам японцы положили куда щедрее, нежели простой пехоте.
Складывалась поистине анекдотическая картина: в какой бы лагерь я ни пожаловал, повсюду «казаков» набиралось на полнокровную сотню. И почти сплошь — самозванцы. Вывести их на чистую воду с наскока было не так-то просто, особливо раненых. Ни у кого не сыскать ни форменных черкесок, ни папах, ни лампас — остались лишь громкие слова да названия донских станиц, заученные чужими устами. Мне, коренному петербуржцу, мелкие хутора Области Войска Донского неведомы, так что поймать ряженых на лжи не представлялось возможным. Впрочем, я и не утруждал себя дознанием, всецело полагаясь на офицерское чутье. Если верить бумагам, то ныне в японском плену томилось едва ли не больше казаков, чем во всем кавалерийском корпусе, выступившем в Маньчжурскую кампанию!
— Не дело сие, батька, — сердито ворчал Петруха, устраиваясь на сиденье. — Казаками величаются, а сами лба перекрестить толком не умеют. Ни традиций дедовских не ведают, ни воинского устава не чтут…
— Полно тебе кипятиться, брат, — усмехнулся я, похлопав его по здоровому плечу. — Ряженые они, только и всего. Вся их хитрость — выбить из японской казны лишнюю иену на пропитание да пристроиться на работу потеплее. За душой-то у них нет ни ремесла, ни таланта, чтобы настоящую ценность для неприятеля представлять, вот и рядятся в чужие перья. Так они хоть кому-то интересны за счет ореола степной экзотики да этакой мифологической удали. Скажись ты казаком, а еще пуще — пластуном, и глядишь, заработаешь пяток иен на одних лишь россказнях. Одно дело — быть простым армейским Ванькой, коего в траншее разорвавшейся шимозой контузило, и совсем иное — отчаянным терским казаком. Который, дескать, получил смертельную рану в лихом кавалерийском налете, бросившись с одной шашкой наголо супротив стального шагохода. Чуть Богу душу не отдал, да чудом выжил!
— Ну да, батька, тут этаких самозванцев пруд пруди! — горько, но по-светлому рассмеялся казак. — Ох, бать, как же стосковался я по твоим командирским речам! Почитай, как в полон угодил, ни единой родной души не видывал. Уж и не чаял свидеться… Я ж тогда с подбитого броневика на всем ходу сиганул! Кабы не глубокий снег, там бы шею и свернул. А опосля по сопкам петлял, ровно заяц, отстреливался до последнего патрона. Видел… И Егора нашего видел — его японской шимозой прямым попаданием в клочья разорвало. И Ваньку. Ему руки да ноги шрапнелью посекло, кровью исходил, а один черт — кинулся с кинжалом на двоих узкоглазых, что обходить его стали. Сцепился намертво, одного насмерть зарезал, да на том и сам полег — второй жандарм его в упор застрелил.
— Тебя-то как скрутили? — тихо спросил я, бережно помогая Петрухе вскарабкаться на заднее кожаное сиденье моторного экипажа.
— Да как обыкновенно в плен берут? Врать тебе не стану, батька, не смогу потом в глаза твои смотреть, ежели сбрешу. Отстреливался из-за камней, а как их кавалерия меня в клещи взяла да патроны вышли — так и сложил оружие. На этапе бежать удумал, покеда на пароход до Японии не погрузили. Да только конвойные пулю мне в ногу всадили, покуда по кустам уходил. Меткие, черти, того не отнять, — он криво усмехнулся и хлопнул себя по искалеченному колену. — Бегун из меня теперь никудышный, хожу с клюкой, ровно столетний дед. Батька, век не забуду, что из лагеря вызволил, да только не работник я нынче. Я ж отроду только и умел, что шашкой махать да в седле держаться. А с этакой ногой в кавалерийскую атаку не пойдешь. Местные лепилы мне кость, почитай, по кускам собрали, а все одно — не строевой я больше.