Жизнь с отцом
Шрифт:
В холодный ноябрьский день Маша, Коля, Андрюша и Юлия Ивановна ходили гулять. Около Воронки они видели лисицу. Когда они возвращались, навстречу дул сильный ветер и Маша прозябла. К вечеру у нее сделался озноб, жар. Долго не могли понять, что с ней. Вызвали из Тулы военного доктора Афанасьева, которому особенно доверял Коля. Болезнь развивалась с молниеносной быстротой. Жар был настолько сильный, что Маша почти не приходила в сознание. Приехавший из Москвы доктор Щуровский определил крупозное воспаление в легких. По очереди: Коля, Юлия Ивановна и я ухаживали за ней. Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала. На худых щеках горел румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, все тело у нее болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить себе неловкого движения.
Маша угасала. Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, на которого она теперь была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь быстро уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела. И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что она знает что-то нам недоступное, значительное.
Тихо, беззвучно входил отец, брал ее руку, целовал в лоб. А мы с Колей не смотрели друг на друга, не разговаривали.
Так продолжалось девять дней. Худыми, прозрачными пальцами она перебирала одеяло, пульс слабел. И вдруг появился пот, которого мы тщетно ждали несколько дней. На меня напала ни на чем не основанная, глупая, бессмысленная надежда. Толстый военный доктор сидел в комнате у Душана Петровича на кровати, закрыв лицо рукой.
– Доктор!
– крикнула я.
– Доктор! Пот! Она потеет!
Доктор безнадежно махнул рукой.
– Пот, да не тот!
– не поднимая головы, буркнул он.
Все вошли в комнату. Отец сел у кровати и взял Машу за руку. Чуть светила загороженная лампа. Было тихо, все молчали, только слышалось угасающее дыхание Маши. Оно становилось все реже, реже, стало прерываться и затихло. У окна глухо рыдал Коля.
"26 ноября. Сейчас час ночи, - пишет отец в дневнике.
– Скончалась Маша. Странное дело, я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем, нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области прекратилось, т.е. мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни".
Как узнали на деревне, что умерла Мария Львовна - заголосили бабы, прибежали к дому, старушки просились посидеть около ее тела. Иные выли по обычаю с причитаниями, иные фартуками вытирали сердечные, искренние слезы. Бабы шепотом переговаривались, вспоминая, что она кому сделала: кого лечила, для кого в поле работала, кому слово ласковое сказала. Они, попеременно, сидели день и ночь у Машиного гроба до самых похорон. А когда ее понесли по деревне*, из изб выбегали мужики, бабы, клали медные деньги в руку священника и заказывали панихиду
Отец проводил гроб до ворот и пошел домой. Никто не решился пойти за ним, говорить слова утешения...
"Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни"**.
Занятия с ребятами. Обморок
Дорик Сухотин, пасынок сестры Тани, был славный мальчик, кроткий, добрый, но слабовольный. Учился он плохо. Отец часто внимательно вглядывался в него.
– Ты, Дорик, молишься?
Дорик опускал свои большие черные глаза, краснел и шептал:
– Молюсь.
– А как ты молишься?
– Отче наш, Богородицу говорю...
– А своими словами не молишься?
Дорик конфузился и умолкал. Отец все чаще и чаще заговаривал с ним о молитве, жалости к животным, о Боге, и Дорик стал привыкать к таким разговорам.
С деревни к отцу приходили мальчики за книжками. Отец говорил с ними о прочитанном. Постепенно разговоры эти углублялись и перешли в постоянные занятия. В этих занятиях осуществилась идея отца о том, что главное в преподавании не формальные знания, не обучение письму и счету, а религиозно-нравственное воспитание. Из отдельных предметов они занимались только географией.
После нашего обеда, в начале восьмого часа, внизу в передней слышались хлопанье дверей, веселые, сдержанные голоса ребят. Отец торопился к себе в кабинет, собирал листочки, книжечки и, весело улыбаясь, шел вниз, в библиотеку. Обычно приходило человек восемь-десять, но бывали дни, когда набиралось их до двадцати. Такое количество ребят стесняло отца, занятия, которые он вел, требовали интимности. Самыми постоянными учениками были четверо: Дорик Сухотин, Коля Ромашкин, Паша Резунов и Петя Воробьев. Отец любил их, особенно Колю и Пашу. Паша был вдумчивый мальчик, серьезно и внимательно воспринимал услышанное, если спрашивал, то всегда со смыслом, стараясь вникнуть, понять. Голубоглазый, веселый, привлекательный мальчуган Коля, с ямочками на щеках и на подбородке, был чуток, схватывал на лету, быстро загорался и так же быстро остывал. Все же на некоторое время влияние отца сказалось на нем. Еще мальчиком его отдали в кондитеры-ученики в г. Тулу. Он там не ел мяса, не пил, не курил, и товарищи прозвали его толстовцем.
Отец не мог заниматься с детьми при посторонних. Иногда, под влиянием настойчивых просьб, он уступал, но делал это с большой неохотой. К занятиям он готовился, записывал в дневнике или на листочке все, о чем намеревался говорить с ребятами.
"Для детского закона Божия записываю простые правила: 1) не осуждать, 2) не объедаться, 3) не разжигать похоти, 4) не одурманиваться, 5) не спорить, 6) не передавать недоброго о людях, 7) не лениться, 8) не лгать, 9) не отнимать силой, 10) не мучить животных, 11) жалеть чужую работу, 12) обходиться добром со всяким, 13) старых людей уважать".
17 марта 1907 года отец записал: "За это время был занят только детскими уроками. Что дальше иду, то вижу б?льшую и б?льшую трудность дела и вместе с тем б?льшую надежду успеха. Все, что до сих пор сделал, вряд ли годится. Вчера разделил на два класса: нынче с меньшим классом обдумывал".
Отец не только занимался с ребятами религиозно-нравственными вопросами, он постоянно задумывался о моральном воспитании детей вообще. Написав "Учение Христа, изложенное для детей", он решил составить "Детский Круг Чтения", и на своих ребятах примеривал, какие мысли могли быть наиболее им понятны: