Крошка Доррит
Шрифт:
– Право, я не совсем понимаю почему, – заметил Кленнэм, несколько смущенный.
– Потому что, – возразил Гоуэн, – я принадлежу к клану, или клике, или семье, или роду, или как вы там его назовете, который мог бы устроить мне какую угодно карьеру, но решительно не желает беспокоиться обо мне. И вот в результате я бедняк художник.
– Но с другой стороны… – начал было Кленнэм, но Гоуэн перебил его:
– Да, да, я знаю. С другой стороны, я имею счастье быть любимым прелестной и очаровательной девушкой, которую, со своей стороны, люблю всем сердцем…
«Да есть ли у тебя еще сердце?» – подумал Кленнэм, подумал и устыдился самого себя.
– И буду иметь тестем отличного человека, добрейшего и щедрого старика. Но у меня еще в детстве были кое-какие мечты и планы, которые я лелеял и позднее, в школе, а теперь потерял, и вот почему я разочарованный человек.
Кленнэм подумал (и, подумав, снова устыдился своей мысли), не считает ли он эту разочарованность каким-нибудь сокровищем, которое намеревается внести в семью своей невесты, как уж внес в свою профессию, к немалому ущербу для последней? Да и где подобное сокровище могло бы оказаться уместным и желанным?
– Надеюсь, ваше разочарование не мрачного свойства? – заметил он вслух.
– Разумеется, нет, – засмеялся Гоуэн. – Мои родичи не стоят этого, хоть они и милейшие ребята и я сердечно люблю их. Кроме того, мне приятно показать им, что я могу обойтись без их помощи и послать их всех к черту. А затем большинству людей пришлось так или иначе разочароваться в жизни. Но все-таки этот мир – прекрасный мир, и я душевно люблю его!
– Он открыт перед вами, – заметил Артур.
– Прекрасный, как эта летняя река, – подхватил Гоуэн с жаром, – и, клянусь Юпитером, я в восторге от него и сгораю нетерпением попытать свои силы. Лучший из миров! А моя профессия! Лучшая из профессий, не правда ли?
– Заманчивая и сама по себе, и как поприще для честолюбия, – сказал Артур.
– И для надувательства, – засмеялся Гоуэн, – не забудьте: надувательства. Надеюсь, что и в этом отношении не ударю лицом в грязь, но, чего доброго, разочарованный человек скажется и здесь. Пожалуй, у меня не хватит храбрости. Между нами, сдается мне, что я слишком озлоблен для этого.
– То есть для чего? – спросил Кленнэм.
– Для того, чтобы показывать товар лицом, выводить самого себя в люди, как делают мои ближние, представляться тружеником, который всецело предан своему искусству, посвящает ему все свое время, жертвует для него удовольствиями, только им и живет, и так далее, и так далее, словом, пускать пыль в глаза по общему шаблону.
– Но вполне естественно уважать свое призвание, каково бы оно ни было, – возразил Кленнэм, – считать себя обязанным способствовать его расцвету, добиваться, чтобы и другие относились к нему с уважением. Разве не правда? А ваша профессия, Гоуэн, стоит труда и усердия. Я думаю, впрочем, что вообще искусство стоит этого.
– Какой вы славный малый, Кленнэм! – воскликнул Гоуэн, останавливаясь и глядя на него с выражением неудержимого восторга. – Какой вы чудесный малый! Вам не приходилось разочаровываться, это сразу видно.
Было бы слишком жестоко с его стороны сказать это с умыслом, и Кленнэм предпочел думать, что никакого умысла у него не было. Гоуэн, положив руки ему на плечо, продолжал с прежним беззаботным смехом:
– Кленнэм, мне жалко разочаровывать вас, и я бы дорого дал (если б у меня было что дать) за такие розовые очки. Но моя профессия должна приносить мне деньги, и всем нам требуется то же самое. Если б мы не рассчитывали продавать наши картины как можно дороже, то не стали бы писать их. Работать нужно, конечно, но работа не самое главное. Главное – пустить пыль в глаза. Вот одна из выгод или невыгод беседы с разочарованным человеком: вы услышали правду.
Правду или неправду услышал Кленнэм, во всяком случае, то, что ему пришлось услышать, запало в его душу, запало так глубоко, что он с большим смущением вспоминал о Гоуэне. Он боялся, что ничего не выиграл, расставшись с мучившими его тревогами, противоречиями и сомнениями, и что Генри Гоуэн всегда будет его больным местом. Он не знал, как ему примирить свое обещание выставлять Гоуэна в хорошем свете перед мистером Мигльсом со своими наблюдениями, рисовавшими художника в свете, далеко не столь благоприятном. Не мог он также отделаться от сомнений, возмущавших его чувство совести, – сомнений в своем беспристрастии. Напрасно он уверял себя, что никогда не стремился отыскивать дурные стороны в Гоуэне, но все-таки не мог забыть, что сразу невзлюбил его только за то, что тот стал ему поперек дороги.
Терзаясь этими мыслями, он начинал теперь желать, чтобы свадьба поскорей состоялась и Гоуэн с женой уехал, предоставив ему исполнить на свободе свое великодушное обещание. Впрочем, последняя неделя была тяжела для всей семьи. В присутствии Милочки и Гоуэна мистер Мигльс неизменно сиял, но Кленнэм не раз заставал его наедине очень грустным и не раз замечал, как затуманивалось его лицо, когда он следил за влюбленными незаметно для них. Во время уборки дома к великому событию приходилось часто перекладывать с места на место вещицы, вывезенные из путешествий, и эти немые свидетели совместной жизни втроем вызывали слезы на глазах самой Милочки. Миссис Мигльс, нежнейшая и заботливейшая из матерей, суетилась и хлопотала, смеясь и напевая, но бедняжка часто исчезала в кладовой и возвращалась с заплаканными глазами, уверяя, что это у нее от лука и перца, и снова принималась распевать веселее, чем когда-либо. Миссис Тиккит, не находя лекарства для душевных ран в «Домашней медицине» Бухана, несколько приуныла, вспоминая детство Милочки. Когда эти воспоминания одолевали ее, она посылала сказать ей по секрету, что сама не может выйти в гостиную в кухонном облачении и потому просит дитя зайти к ней в кухню, и тут она прижимала дитя к сердцу и осыпала его ласками и поцелуями, среди слез и поздравлений, кастрюль, мисок и пирогов, со всей нежностью преданной старой служанки, а эта нежность бывает очень глубока.
Но день, которому суждено наступить, всегда в конце концов наступает. Наступил и день свадьбы, а с ним явились и Полипы.
Был тут мистер Тит Полип из министерства околичностей на Гросвенор-сквер с дорого стоившей миссис Тит Полип, урожденной Пузырь, из-за которой промежутки между получками жалованья казались супругу такими длинными, и с тремя дорого стоившими девицами Тит Полип, исполненными всякого рода совершенств и давно созревшими для венца, но почему-то засидевшимися дома. Был тут и Полип-младший, тоже из министерства околичностей, оставивший на произвол судьбы грузовые пошлины, которые почему-то считал себе подведомственными и которые ничего не потеряли, выйдя ненадолго из его ведомства. Был тут и симпатичный молодой Полип, представитель более живой ветви этого дома, тоже из министерства околичностей, относившийся к предстоящему торжеству с веселой и милой развязностью, точно к какой-нибудь официальной церемонии церковного департамента в его ведомстве. Было еще трое молодых Полипов из трех других министерств, вялых и пресных донельзя, так и просивших, чтобы их приправили солью и перцем, и хлопавших глазами на свадьбе так же, как хлопали бы на Ниле, в Вечном городе, в театре, слушая нового певца, или в Иерусалиме.
Но были особы и покрупнее. Был лорд Децимус Тит Полип собственной персоной, с букетом министерства околичностей и крепким запахом портфелей. Да, лорд Децимус Тит Полип, воспаривший на официальные высоты на крыльях одной-единственной негодующей тирады следующего содержания: «Милорды, для меня еще вопрос, приличествует ли министру этой свободной страны стеснять филантропию, суживать поприще частной благотворительности, сковывать дух самодеятельности, тормозить предприимчивость, подавлять стремление к независимости и чувство уверенности в себе в этом народе». Иными словами, для этого великого государственного мужа всегда было еще вопросом, должен ли кормчий корабля заботиться о чем-либо, кроме процветания собственных своих делишек на берегу, имея в виду, что экипаж и без его забот сумеет откачать воду, если корабль даст течь. Это блистательное открытие в великом искусстве «Как не делать этого» доставило лорду Децимусу величайшую славу и сделало его гордостью дома Полипов. И если какой-нибудь злонамеренный член вносил соответственный билль, тот моментально и бесповоротно проваливался, лишь только лорд Децимус Тит Полип вставал с места и торжественно, с величественным негодованием, среди грома аплодисментов негодующих членов министерства околичностей провозглашал: «Милорды, для меня еще вопрос, приличествует ли министру этой свободной страны стеснять филантропию, суживать поприще частной благотворительности, сковывать дух самодеятельности, тормозить предприимчивость, подавлять стремление к независимости и сознание собственной силы в этом народе». Открытие этого соответствующего механизма было открытием политического perpetuum mobile. Он никогда не изнашивался, хотя его вечно пускали в ход во всех министерствах.