Вахмистр
Шрифт:
Для меня сии десятифунтовые трубы были не тяжелее мушкета, а стрелять с плеча — что лопатой махать, никакой мороки. Но «мудрецы» наши, пытаясь удержать вес при росте калибра, дошли до абсурда: пороховой заряд урезали так, что шестидесятимиллиметровый снаряд, едва покинув ствол, валился на землю, как подстреленная птица. А коли долетал, то бился об броню, аки горох об стену, и звенел глухо, бессильно скатываясь вниз.
Первоначальный образец, что по сей день губит наших солдат на фронте, был настоящим исчадием ада: на двухкилограммовую болванку — пять кило пороха! Грохот стоял такой, что у стрелка внутренности вразнос шли, да и сам он после выстрела чаще всего становился «одноразовым», равно как и сама развороченная труба. Они меж двух огней метались: безопаснее орудие делать — значит, либо мощь терять, либо тяготить солдата весом неимоверным.
После очередной оплошности, когда Итиро уже не на шутку разошелся, расхаживая вокруг невозмутимого бронелиста и понося всё на чем свет стоит, я решил вмешаться. Довольно было этой бестолковой суеты.
— Господин Итиро, — молвил я, с трудом подбирая японские слова, — не лучше ли разделить тяготы? Пускай расчет будет в два человека: один тащит трубу, другой — складную треногу. И огонь вести с опоры, а не с плеча.
Японец в сердцах сплюнул, недовольно хмыкнув: — И чем же тогда, спрашивается, сие отличается от полевой пушки? Мы потому и бьемся, чтобы один боец мог в одиночку сокрушать машины! А вы предлагаете артиллерийский расчет. Где же здесь легкость и мобильность? Двадцать килограмм на горбу — это верная смерть для пехоты, они на первом же переходе выдохнутся!
— Всё зависит от того, как нести, — возразил я, стараясь говорить как можно убедительнее. — Ежели приспособить к трубе лямки, как у солдатского ранца, да распределить вес по спине, так боец и не почувствует этой ноши на марше. А в нужную минуту — сбросил, закрепил на треноге, что товарищ принес, и пали себе на здоровье. Так вы сможете сохранить мощность нынешних труб, не превращая собственных солдат в калек и покойников.
Итиро ушел в глубокую думу, и в тот день с испытаниями было покончено. На следующий день меня вновь вывели на потеху публике — показательные выступления казачьей удали. Впрочем, я не роптал: верховая езда и упражнения с пикой да шашкой были для меня единственной отдушиной. Почуял, что в стрельбе, за неимением регулярной практики, я несколько «заржавел», зато в рубке наловчился так, что на полном скаку сшибал шапку с бамбука и пронзал пикой подвешенный платок с точностью, коей и в лучшие годы не грешил.
Через день меня, наконец, поманили на стрельбище к новому «чуду» техники. В помощь определили того самого караульного солдатика. Полноватый француз — один из инженеров Итиро — довольно похлопал по ящику, где лежали новенькие трубы, и ретировался в укрытие.
Я же, вскрыв укладку, только крякнул. Трубы вышли знатные: метровые, в пятнадцать сантиметров калибром, весом в добрый пуд каждая. Для меня — дело привычное, а вот для здешних «вояк» сие испытание будет не из легких. Тут, по всему видать, придется вводить в армейский обиход пудовые гири, коли они вздумают растить из солдат эдаких «бронебойщиков». Да и защитный кожаный скафандр весом в шесть килограммов оптимизма не внушал — в таком обмундировании разве что стоять на посту, а бегать — верная смерть от теплового удара.
Оттащив добро на рубеж, мы с солдатиком споро установили треногу. Паренек вертелся под ногами, с любопытством высматривая, как я укладываю трубу в пазы, но я, не желая брать грех на душу, велел ему отступить подальше. Я-то, чай, человек тертый, перенес всякое, а вот парнишку сжечь пороховым факелом было жалко.
Улегся я грамотно, под углом к оси орудия — так называемые «часы» на семь с половиной. То была моя личная наука: так и фронтальный выхлоп не достанет, и зажигательная струя из казенника не ожжет. Итиро же, маньяк инженерный, все твердил, будто бронебойщик обязан жаться к земле, аки червь. По мне же, с таких «игрушек» сподручнее работать из засады, где можно заранее приготовить окопчик, да вывести выхлоп в сторону, чтоб не получить отдачу газами в спину.
Установив трубу, я обнаружил вместо привычной клавиши иное приспособление: колечко со шнурком, ловко схороненное под накладкой. Прицелившись в иззубренную, многострадальную бронепластину, я с силой дернул кольцо. Грохот воспоследовал такой, что в голове загудело, а под кожаной маской лицо в одночасье обдало жаром — словно распахнул заслонку истопленной печи, и в очи пахнуло пламенем. Едкий пороховой смрад продрал горло, заставив меня закашляться.
— Получилось! — восторженный визг Итиро, казалось, перекрыл даже эхо выстрела. — Есть пробитие! Полное разрушение! Давай еще! Тащите следующий лист!
Пока суетливые подручные конструктора меняли мишень, я, не теряя времени, отшвырнул пустую «трубу» в сторону и сноровисто закрепил вторую. Тревога колючей иглой вонзилась в сердце: японцы, сами того не ведая, нащупали верный путь к созданию оружия массового, мобильного, куда более спорого, нежели громоздкая ствольная артиллерия на лафетах. Пусть пока снаряд едва преодолевает сотню метров и летит по прямой, по статичной цели — но ведь это лишь начало. Окажись такая «игрушка» в руках толкового бойца, он и по движущейся машине приложится с упреждением, не хуже заправского артиллериста.
Правда, была одна отрада: интуиция и сноровка. Я-то настрелялся с этих «дудок» до тошноты, научился чувствовать полет болванки нутром, а рядовому пехотинцу, коли выдадут ему сие чудо, потребуется уйма времени на пристрелку. За это время, даю голову на отсечение, подобные диковины окажутся в руках наших полковых инженеров. А те, будучи людьми смекалистыми, мигом соберут русский ответ, да такой, что японцам мало не покажется.
Второй выстрел вышел столь же удачным, как и первый. Снаряд, прочертив воздух на сотню метров, прошил броню насквозь, осыпав пригорок за мишенью градом раскаленных осколков. Стало быть, сей инструмент был заточен под вышибание экипажа — расчет на то, чтобы бронебойным жалом выжечь внутренности машины, коли снаряд пробьет обшивку. И логика в том была: шагоходов нынче по пальцам пересчитать, и враг бережет их пуще глаза, пуская в ход лишь тогда, когда победа, казалось бы, в кармане. Но теперь, с такой «артиллерией» в руках пехоты, даже самый бронированный «шагун» превращался в ловушку для собственного экипажа.
Я поднялся, отряхивая мундир от пороховой гари, и бросил быстрый взгляд на Итиро. Он сиял, словно именинник, не подозревая, что вместе с пробитым листом он пробивает брешь в собственной безопасности, ибо рано или поздно сей секрет станет достоянием всего света, и цена войны возрастет многократно.
— Могу вас поздравить, вахмистр, или, быть может, уместнее величать вас «рикугун тюи»? — проговорил Итиро, прищурившись с той елейной улыбкой, от которой у меня всякий раз зубы ныли. Он вновь намекал на мое вступление в ряды императорской армии, предлагая эполеты, звонкую монету и почет, коего я, по его разумению, был достоин.
Сколько раз он пытался перекупить мою честь, предлагая сменить присягу на чечевичную похлебку предателя! Я же хранил молчание, словно скала, о которую разбиваются волны: после двадцати лет службы верой и правдой Господу и Государю рядиться в мундир противника казалось мне делом настолько низким, что и обсуждать было нечего. К тому же, новости с фронтов, долетавшие до нас, сулили перемены: январь сменился февралем, отгрохотал Мукден, оставив по себе лишь горечь поражения, и к середине марта наши части, теснимые неприятелем, с боями отходили на север. Я знал: на полях брани «Скоморохи» наши теперь схлестывались уже не с «Бочками», кои японцы пожгли за зиму, а с заморскими чудищами — французскими да английскими машинами.