Вахмистр
Шрифт:
— Что ж, господин Итиро, вы получили, чего алкали, — промолвил я, стараясь сохранять полное безразличие, в то время как внутри меня зрел план: рывок к часовому, перехват винтовки, удар в кадык — и бежать, куда глаза глядят. Лишь одно держало: я был слеп в этом краю, не ведая ни троп, ни убежищ.
Итиро, словно прочитав мои мысли, усмехнулся: — Намекаете, что пора вам восвояси? Что ж… Вы правы. Мы достигли того, к чему стремились. И, согласно вашему предписанию, как только эскулап подпишет бумагу о вашем полном исцелении, вы будете направлены в Санкт-Петербург.
— Я чувствую себя вполне здоровым, — отозвался я, подозрительно оглядываясь. — Но, полагаю, вы со мной не согласны?
Внутри все сжалось в тугую пружину. «Отпустят», — говорили они. Но я понимал: в мире большой политики и тайных разработок такие, как я, не доезжают до вокзалов. Либо их «случайно» убирают в пути, либо они вдруг заболевают скоротечной чахоткой, едва завидев огни родного города.
— Вы рассуждаете здраво, — улыбка японца стала столь елейной, что от неё за версту разило фальшью. — По мнению нашего эскулапа, ваше состояние всё ещё внушает опасения. И хотя мы достигли успеха, работы — непочатый край. Нужно довести до ума и сам прототип, и ручной вариант. Так что, «рикугун тюи», располагайтесь поудобнее. В гостях вы у нас задержитесь надолго.
— Вот же… — хотел было я выплеснуть всё, что накипело на душе, но вовремя прикусил язык. Не доставит он мне такого удовольствия — видеть моё смятение. В сохранении ледяного спокойствия была моя единственная защита, и, судя по всему, это хладнокровие бесило его не на шутку. Настолько, что спустя четыре дня, на общем построении всего лагеря, он вдруг решил разыграть комедию, вознамерившись прилюдно приколоть мне на грудь орден Восходящего солнца восьмой степени.
Как только его пальцы потянулись к моему мундиру, во мне что-то оборвалось. Слишком долго я терпел этот фарс. Не давая ему опомниться, я с размаху приложил его по лицу, так что челюсть хрустнула под моим кулаком.
Тотчас на плацу поднялся невообразимый гвалт. С десяток солдатиков бросились на выручку своему «светилу», но я был уже в ударе. Злость, копившаяся месяцами, превратила меня в берсерка. Эти щуплые парнишки против моей тренированной туши были что щенки против волкодава: один полёт в пыль, другой — об угол постройки, третий — в нокауте после точного удара в печень. За секунды я вырвал у них винтовки, превратив карабин в увесистую дубину.
Остальные успели взять меня в кольцо. Десятки стволов упёрлись в мою грудь. Я же, не раздумывая, прижал приклад отбитого карабина к груди Итиро. Он стоял, вытирая кровь из разбитого рта, и ухмылялся, глядя на меня с таким вызовом, будто ждал, что я сейчас нажму на спуск.
Глава 21
Закономерный финал. Обезоружили, приложили по ребрам, да и препроводили в карцер. Рацион — сухари да вода; и не вдосталь, чтобы насытиться, и не столь скудно, чтобы дух испустить. Помещение зябкое, то ли погреб, то ли острожная каморка. Вволокли сюда, почитай, под белы рученьки, в одной лишь рубахе да портах. Сапоги содрали, сюртук отобрали. Холод, сырость, в воздухе смрад. Вместо койки бросили доску, прикрыв оную мешками с песком для пущей жесткости. По нужде — ведро в углу. Водицу подают в кружке: трижды на день. Сухари в миске. Раз в двое суток учиняют экзекуцию: выведут к стене, разденут донага да окатывают теплой водой.
Всякое благородство, что прежде теплилось, вмиг улетучилось. Припоминается мне англо-бурская кампания: эдак же британцы обходились с бурами, сгоняя их в концентрационные лагери. Разница лишь в том, что здесь хоть хлебом с водою исправно снабжают. Стало быть, надобен я им, еще не списали в расход.
Немые здесь все. Солдат, что разносит пищу, отворит дверь, поставит миску у порога — и ни полслова. Через пять минут назад заберет; и плевать ему, вкусил ты или почиваешь в беспамятстве. Прозевал кормежку — ходи голодный до самого следующего срока. По первости я пытался отоспаться, да только праздность сия начала давить на рассудок. Руки зудят — заела окаянная вошь, коя кишмя кишит в мешках и по полу. Чтобы кровь разогнать да отвлечься от мучительного зуда, взялся я за упражнения: отжимаюсь, мешки с песком тягаю, переношу свою импровизированную лежанку из угла в угол. То и спасает от дурных дум. Утомишься, бывало, поешь — и забываешься сном, дабы по пробуждении вновь взяться за свою каторжную работу до нового срока.
Времени я не ведаю. День ли нынче, ночь ли — неведомо, ибо свет божий сюда не проникает. Скоро я и вовсе перестал подниматься, опознавая время лишь по приходу кормильцев. Кормят, по всему видать, не в три приема, а реже. Солдаты меняются, а вот тот, что учиняет омовение ледяной водою, все один и тот же. Приметил я его по левому глазу — косит оный изрядно. Остальные же для меня на одно лицо, хоть нравом и разнятся: иные ставят харч с опаской, словно боятся меня, иные же швыряют посудину с таким остервенением, что добрая половина жижи разливается по грязному полу.
В один из дней явилась дама. С нею были двое солдат: держали меня крепко, покуда она грубыми ножницами состригала мои космы. Следом обрили лезвием, насухую, до крови, сдирая волос вместе с верхним слоем кожи. Даже водой ополоснуть не дозволили. И помывки стали учинять через раз, сущая пытка — видать, то была особая хитрость, чтобы сбить меня с толку. То окатывали через два приема пищи, то через пять.
Сидел я на мешках после очередного перетаскивания, поглаживал лысую голову, чувствуя затылком, как огрубели руки. Кожа на теле загрубела, трескается, пальцы — будто чужие, всякая чувствительность пропала. Едва ощущал на ощупь короткий ежик волос, хотя, казалось бы, лишь недавно соскабливали их начисто. Иль то было несколько дней тому назад? Одно лишь знал верно: на дворе еще весна. Солдаты форменной одежды не переменили: кепи все еще плотные, суконные, без полотняных затыльников. Здешнее солнце весной нещадно, и всякий местный житель норовит шею прикрыть, а покуда их нет — значит, жара еще не в полной силе.
Вдруг издали послышались шаги. По моим расчетам до кормежки было еще далеко, к тому же шли сразу несколько человек. И точно: дверь отворилась, на пороге показались солдаты с револьверами наготове, а с ними — Итиро. Глядел он на меня с довольной ухмылкой. Должно быть, вид я имел покойницкий. Ожоговый след ныл нестерпимо, кожа на голове горела, покрылась струпьями, кое-где зрели гнойники. Левый глаз, и прежде не видевший, теперь вовсе заплыл и закрылся, веки разнесло от опухоли.
— О, господин Гриневич, — протянул японец, с напускным сочувствием оглядывая мою фигуру. — Я отдавал строгий приказ обходиться с вами, как с гостем почтенным, но, видать, подчиненные мои не уразумели распоряжения. Что ж, имею вам предложить выбор. Либо сгниете здесь окончательно, либо вернетесь к нашей совместной работе. Повернетесь в свой уютный домик, к довольству: пятиразовая харчевка, горячая вода, мягкая постель. И девица-служанка приставлена будет — и по хозяйству подсобит, и ночи ваши одинокие скрасит…
Он все расписывал выгоды моего с ним сотрудничества, а я не слушал. В душе поднимался хохот, дикий, надрывный. Неужто на всем фронте не нашлось другого мастерового, коего можно приставить к этим проклятым трубам? Или же… И тут меня осенило, как ударом. Я был им удобен. Ни дворянин, ни офицер, а значит, ни государство, ни родня сильная за меня не вступятся, чтоб, объявив меня мертвым, истребовать тело для погребения по христианскому обычаю. К тому же, факт моего попадания в лагерь зафиксирован, и в случае моей кончины — а я ни на миг не сомневался, что по бумагам меня уже списали в расход — труп должны были бы выдать России. Вернее всего, в бумагах значится, что скончался я от лихорадки местной и упокоен вблизи монастыря. Сказано — сделано, а коли для Империи я — человек малый, не знатный, то и забудут обо мне в тот же час.