Вахмистр
Шрифт:
— Не друг ты мне, гнида узкоглазая, — процедил я, глядя ему прямо в глаза. — Так и быть, выйду на арену, но с условием: на представлении именовать меня — Ханган Вахмистр. На том и стоим.
— Хорунжий, — поправил меня японец, расплываясь в смехе. — Вы же сами говорили, что теперь вы хорунжий.
— Пусть по-твоему будет, — я усмехнулся, глядя, как он упивается собственной хитростью. — Ханган Хорунжий. Ладно, черт с тобой.
Пока что приходится идти на поводу у этого беса, втираясь в доверие, дабы заполучить хоть толику свободы. Как выберусь в город, начну искать путей к своим. Через дипломатов да атташе работать — дело гиблое, там люди гнилые, за медный грош родную мать продадут. Искать надо среди людей попроще: среди моряков, что возят грузы да сырье. Идеально — пароходчики, кои часто курсируют меж наших портов и ихними островами.
Только вот вопрос: как весточку передать, чтоб не в корзину для мусора? Владивостокская комендатура — штука неповоротливая, придет простой матрос с бумажкой от «покойника» — его ж за сумасшедшего примут да выпроводят взашей. С Петербургом связываться — надежно, да больно долго. Пока оттуда приказ придет, пока разберутся, пока сыщут меня… война успеет трижды закончиться, а наши «скоморохи» в хлам превратятся. Значит, надо путь надежный, да скорый.
Вариант с почтой пущай остается про запас, как задел на крайний случай, а я буду копать быстрее. Понимаю, что кипу чертежей моряку в руки не сунешь — слишком грубо, мигом схватят. А вот письмо… с этим-то как раз проще. Итиро, желая поскорее выжать из меня знания, блокнот подкинул да карандаши, а служанку, что прежде лишь учила меня словам, теперь приставил ко мне в наставницы по иероглифам. Скриплю зубами, учу — а что делать?
Уже на второе занятие я ее подкупил. У девки, видать, голод не тетка — на пару десятков фруктов, что я со стола потихоньку таскал да в наволочку прятал, она согласилась мне бумажных листков подкинуть. С чернилами же — беда. Писать карандашом — глупо, сразу увидят. Пришлось вспомнить старые дедовские приемы, как бы паршиво это ни звучало. Самый верный способ — моча. Окунаешь спичку в нее, выводишь буквы, а как высохнет — чисто, ни черта не видно. Нагреешь бумагу над огнем — и проступают бурые знаки, как по волшебству. Конечно, было бы лучше сок лука или редьки достать, да в рационе моем лишь рис да рыбий припас. Ничего, попрошу — с голоду-то они меня морить не станут, коли я им «Ханган Хорунжий» и будущее их артиллерии.
Буду пробовать. Тихо, без спешки, день за днем. Главное — вырваться из этой клетки, а там уж я им устрою «восходящее солнце» в отдельно взятом склепе.
Случай представился как нельзя кстати — ровно за день до показательного выступления. Вели меня на тренировочную площадку, и мимо кухни проходя, я ткнул пальцем в сторону продуктовых запасов, потребовав луку али редьки квашеной. Сперва солдаты упирались, как бараны, но я надавил: мол, без того мощи богатырской не выйдет, лук наш — залог здоровья и силы русской, мы его, дескать, с хлебом едим по три пуда в неделю. Почти и не соврал, а они — поверили.
Вернулся я в свою келью с целым мешочком крепких головок. Вечером, опосля репетиции с Кадзаном, где мы знатно помяли друг другу бока, упражняясь в «красивых» падениях, заперся я и принялся за тайное дело. Сперва накатал письмо обычное, для отвода глаз — якобы даме сердца, дворянке Щербаковой. Жалостливое, по-солдатски незатейливое: и о службе доблестной, и о хворях, и о жалованье недополученном. Положил на видное место, да и солдатам промеж делом обмолвился, дескать, горю желанием весточку милой передать. Те, дурни, покивали понимающе — мол, посодействуем. Пусть думают, что это и есть моя главная забота.
А как за полночь весь лагерь погрузился в сон, я встал с койки да извлек припрятанный лук. Выдавил сок в тарелку — густ, зараза, пишет плохо. Пришлось разбавлять по капле водой, выверенно, чтоб не переборщить. Взял тонкую щепку, заточенную поострее, и приступил к главному — к письму истинному.
Щербак как-то в разговоре обмолвился про свою родню — то ли сестру, то ли кузину в наших краях, вот на то и был мой расчет. А чтоб адресат догадался, как письмо сие прочесть, я в поддельном послании к «возлюбленной» вставил приметную фразу: «Надеюсь, вы прочтете мое письмо, нежась под теплым светом подаренной мной керосиновой лампы». Поймет — нагреет бумагу над огнем, и проступят бурые строки, что сейчас для неумного глаза выглядят как чистый лист. Теперь оставалось лишь уповать на удачу, да чтоб эта «гвардия» японская не вздумала прежде времени самолично письмо вскрыть и прочитать, но тут уж — риск дело благородное.
Хитрость с лампой — верная, да только риск велик: кто знает, не вздумают ли японские церберы прожарить бумагу на манер бараньей туши? Бумага, коей меня снабдила девка, была дрянь — темная, рыхлая, сплошь из очесов, но для моей затеи лучше и не сыскать: на таком «пергаменте» бурые пятна от лукового сока почти не выделяются. Писал я осторожно, едва касаясь поверхности щепкой, стараясь не оставить бороздок, выдающих тайное письмо. Текст ложился меж строк видимого послания, местами расплываясь — надеялся лишь на то, что Щербак, как человек бывалый, сумеет разобрать мои каракули. В основном письме — мольбы о помощи и жалобы на житье, в скрытом — крик души о шагоходах, трубах и просьба найти канал связи.
Закончив, я вычистил «контору»: щепку в печь, луковую требуху доел, дабы следов не оставить — даже крошки смахнул. Письмо вложил в простенький конверт из того же сора. Что греха таить: Итиро наверняка прочтет его первым. Значит, цензура неминуема. В тексте — лишь туманные намеки, общие фразы, ни одного точного указания, что могло бы выдать меня с головой. Весь расчет — на то, что японский цензор не додумается прогреть бумагу или учуять еле уловимый запах лукового духа. Иначе — конец. Пристрелят, как паршивого пса, и даже могилы не оставят.
Теперь — главная забота: как переправить эту депешу? Солдаты — люди подневольные, за пределы лагеря не сунутся. Служанка-учительница — предаст в тот же миг, едва я отвернусь. Остается лишь одна дорога — вербовать иностранцев. Французы… они здесь свои люди, снуют по лагерю, логистикой заведуют, к ним у Итиро доверия больше, чем ко мне. Да вот беда: ни «бельме» по-ихнему не знаю. Впрочем, язык жестов — он повсюду одинаков.
Надобно мне присмотреть среди них человека с глазами умными, не одурманенными войной. Может, найдется такой, кто за приличный гонорар — или за правду-матку — согласится отправить пакет в дипломатическую почту. Главное — выцепить его в толпе, во время завтрашнего «представления». Будет трудно, будет опасно, да только отступать некуда. Позади — карцер и петля, впереди — призрачный шанс сослужить службу Отечеству. Завтрашний день покажет, чего я стою на самом деле. Либо пан, либо пропал.
Глава 23
— Ты над кем смеешься, окаянный? — прорычал я, разглядывая «сценический наряд».
Костюм, что приволок Итиро, был сущим посмешищем: ярко-красные шаровары, да косоворотка, на груди разорванная так, словно меня медведь драл. Где он откопал сей деревенский гардероб — неведомо, но вид у него был самый что ни на есть нелепый. К штанам прилагались грязные обмотки да пояс с пряжкой размером с блюдце. Но венец сего «убранства» — папаха, сшитая явно на великана, да маска-капюшон из грубой ткани. Прорезь лишь под правый глаз, остальное лицо скрыто. Выглядел я как бродячий шут, но делать нечего — маска хоть шрамы мои прикроет, и то хлеб. Хорошо хоть мои перчатки — вещь серьезная, кожа толстая, мягкая — позволили мне хоть как-то сохранить офицерское достоинство.